Они прошли немало, а не миновали еще и трети цеха. Жоглов видел отсюда и корму будущего траулера, и за ней — другой корабль, уже собранный в единый корпус, но некрашеный и не оборудованный. На его высокой палубе копошились люди. И шланги тянулись туда, вверх, и оттуда брызгала искрами электросварка. А еще дальше, у самых выездных ворот, стоял третий «СРТ», вероятно, уже готовый к спуску на воду, потому что под ним были тележки и он уже не нес на себе шлангов, светился стеклами рубки, и из якорных клюзов его, пока еще не крашенных, свешивались рыжие не от ржавчины, а от нови своей якоря.
— Я пришел еще раз поглядеть на тебя, Николай, Через несколько минут мы начнем.
Светлана пила кофе, разговаривала с бабушкой, потом убирала со стола и мыла посуду, и она не знала, что от того мгновения, когда позвонит Барышев, ее отделяют считанные минуты. Но тревога в ней нарастала. Бабушка ушла к себе в комнату и принялась работать. А Светлана все больше нервничала. Бабушка позвала ее.
— Теть Катя, значит, вы мне верите? Верите, что когда-нибудь у меня получится что-то настоящее?
И сейчас, выйдя от Зимина, Нелька точно знала, что будет писать Ольгу именно потому, что Ольга — это ее, Нелькино поколение. Пусть так нельзя говорить, не принято: есть же и иные представители у них — более удачливые, более умные и более точно нашедшие себя. Но все же и Ольга — поколение — со всей своей чистотой, преданностью и трудное, взрослое уже в юности. Это у Нельки не получилось в портрете Леньки, в холсте «Медсестры», этого не получилось в тех мужественных коричнево-обветренных геологах — три с половиной метра на четыре, с сизыми камнями, такими романтически красивыми, словно задник театральной постановки. Там все вроде было — и руки, умные, чуткие, и тяжелые ботинки. И… словом все, а получилось — неземные, недосягаемые в своей исключительности люди. Это поколение началось у нее с поля, с завтрака Сашки и Риты, с детских глаз Лариски над огромной тарелкой, с зеленой нивы, залитой утренним солнцем за окошком избы, в которой завтракает в начале долгого дня большая семья… Теперь вот — портрет Ольги. «А я его так и назову — «Ольга», — подумала она.
В этом городе, на этой площади, на этой автобусной остановке в любое мгновение Барышев мог встретить того, с кем рядом провел юность. И ту девочку, широкоглазую и прямую. Вспомнилось тут же мгновенно и ярко — левый берег, грозовое небо. Где-то над хребтом грудились тяжелые кованые тучи, а они — весь класс — на песке. И солнце в последний раз ахнуло по далекому, словно всплывающему из темной бугристой воды городу последними лучами. Беззвучно сверкнула молния, и ударили в песок тяжело, как пули, первые капли. Она бежала по самому урезу воды, а капли били по ней, по ее босым ногам, ложились мимо, взбивая фонтанчики. Она бежала, держа в одной руке сверток с одеждой, а другой крепко прижимала к груди волейбольный мяч. Капли разбивались о мяч, а она все теснее прижимала его к себе. И была видна грудь — маленькая, упрямая, незагорелая. У Барышева — он бежал рядом с ней, нес ее туфли — подкосились ноги и дыхание замерло от нежности. Много лет потом он помнил эту незагорелую грудь и широкие прозрачные глаза на скуластом и каком-то прозрачном лице.
— Мало поспала, голубушка? Может, не пойдешь? Аль опоздай? Я позвоню, скажу, мол, приболела Ольга наша.
Поплавский слышал его голос сквозь усталость, понимал его слова, но сам мысленно был еще в полете. И от этого он неловко улыбался.
— Уже год — мне «капитана» положено. Да на этом сундуке старлей — потолок. Вот и хожу — самый старый старший лейтенант…
Поплавскому не нужно было отыскивать взглядом Чаркесса и Нортова. Едва перешагнув порог, он увидел их.
Наспех заколов светлые короткие волосы, она хотела надеть сначала спортивный костюм. Но потом передумала, накинула халатик и вышла.
Вспомнились Стеше стихи из юности, неизвестно почему застрявшие в памяти:
Ужинали на кухне. Мать привезла две авоськи апельсинов и яблок, хотя в Москве их продавали на каждом шагу в магазинах, с лотков, просто под открытым небом. Эти были особенные. Они потрясающе пахли. И еще мать привезла вина — какого-то домашнего, в бутыли, оплетенной соломой. Вино было сухое — чуть-чуть с кислинкой. Его можно было выпить целое море. И они пили его из больших бокалов. Оно искрилось, и в каждом бокале рубиновым огнем сияли электрические светильники.
— Что? — не сразу шепотом отозвалась она.
— Хочу летать, Стешка. Пора домой.
— Да уж, — усмехнулся Зимин. — Но я голосовал за его холсты и снова голосую. Мастер он, чего там говорить. На всех не угодишь.