— Мы напишем вместе, — сказала я. — Ты сначала напиши несколько строк своей рукой, как сумеешь. Иван Андреевич рад будет.
— Нет, нет, пишите все сами! — Димка так горячо настаивал, что на глазах его выступили слезы. Он уткнулся носом в мой рукав и шепотом признался: — Я не умею писать.
— А читать умеешь? Буквы знаешь?
— Нет. Я совсем неграмотный.
— Что же это твой хороший майор Захаров не научил тебя ни читать, ни писать?
— Война же не кончилась, — оправдал майора Димка, не поднимая головы.
— Да, одели, обули, а о грамоте забыли, — проговорил сидящий напротив немолодой младший сержант. — И то правда, время военное, когда же на фронте буквам учить?
— Майор говорил, вот поступишь в суворовское, там тебя будут обучать по программе, а самим можно все испортить и охоту к учебе совсем отбить.
— Эх, малец, программа-то во все веки одна. Буква «мэ», да буква «а» — будет «ма», и еще раз так-то, и получится «мама». Вот и вся программа! — объяснил младший сержант, все одобрительно засмеялись, а он спросил Димку: — Как ты попал к майору Захарову? Расскажи, парень.
— Не буду рассказывать, — насупился Димка. — Не хочу.
— Почему же, Дима? Мне тоже интересно услышать про твою жизнь, — попросила я.
Он приподнял голову и, глядя мне в глаза, тихо сказал, будто признавался в чем-то постыдном:
— Я тогда беспризорником был. Хлеба возле эшелонов просил. Подошел к вагону, в котором сидели Захаров и его солдаты, и я у него попросил: «Дяденька, дайте кусочек хлебца сироте несчастному». Захаров спрыгнул, взял меня на руки, приказал дневальному накормить меня, остричь и вымыть. Я стал чистым и всем понравился, и меня оставили воспитанником.
Женщина, ехавшая забирать из госпиталя мужа, горестно покачивалась, и по лицу ее текли слезы.
— Давно это было, Дима? — спросила я.
— Очень давно. Я еще меньше был ростом, совсем маленький. Мне было восемь лет, а сейчас десять.
— Кто же это говорил, что тебе было восемь?
— Тетя Лида. Но я и сам знал, что скоро пойду в школу. А тетя Лида взяла и умерла. Заболела, увели ее в больницу, и там она умерла.
— Она была твоя родная тетя?
— Нет, не родная. Она же была русская. Она любила меня, называла — «сыночек» и в детский сад водила. Ух сколько в детском саду было игрушек! Дети сначала кушали, а потом в разные игры играли.
— А где же твои родители, мать, отец?
— Отца убили на фронте. Тетя Лида сказала мне, что папы больше нет, он не вернется, он погиб, и сильно плакала. Она говорила, что мы с ней теперь сироты. Другие женщины пришли в нашу комнату и тоже плакали и говорили, что я круглый сирота.
— Значит, мама твоя умерла раньше?
— Наверное.
— Она тоже была русская, как тетя Лида?
— Нет, мать была нерусская. Она говорила не по-русски. И отец был нерусский.
— Какой же ты национальности?
— Не знаю. Наверное, я киргиз или бурят. Или монгол. Майор Захаров говорил, что у меня имя бурято-монгольское.
— Как же ты имя и фамилию запомнил?
— Тетя Лида научила запоминать. Она сказала, что в школе учительница спросит, я должен буду хорошо выговаривать имя и фамилию. Вот я и запомнил и всегда без ошибки говорил, когда меня забирал милиционер.
— За что же забирал?
— А за то, что хлеба просил по вагонам. Заберет меня, приведет на станцию, а как только отвернется, я обратно убегу, сяду на какой-нибудь поезд и уеду.
— Холодно ведь зимой было бегать?
— Ничего! Мне солдаты ватник подарили, шапку, а ноги я тряпками заматывал. Сяду на подножку, закутаюсь с головой и еду.
Видавший виды солдат провел по глазам ладонью. Верхние пассажиры безмолвно слушали, свесившись с полок. Плакала и другая женщина, что сидела на узле, на полу, как деревянная и бесчувственная от самого Иркутска.
4
Наш поезд шел до Челябинска. Прибыли мы туда днем, а поздно вечером пересели в московский. Ни сутолоки, ни гвалта не было на челябинском вокзале. Я постояла в спокойной очереди, и получила билеты в купейный вагон, и, уже зная номер поезда и вагона, дала телеграмму в Москву. Сказать по правде, я не надеялась, что Люба выйдет встречать, но мне хотелось оповестить кого-нибудь о своем приезде. Я попросила еще один бланк и послала еще телеграмму А. И. Громову. Если и нет Алеши дома, то пусть на его имя хотя бы телеграмма придет.
Алеша был родной брат моей покойной матери. Он мальчишкой нянчил меня, и я не желала величать его дядей. Я приехала из своего родного города к нему в Москву в то неподходящее время, когда он разводился с Любой. Она с новорожденной дочкой ушла к своим родителям, а я и домработница Настя остались с Алешей. Я училась на первом курсе железнодорожного института, Настя поступила на обувную фабрику, работала на станке, а жить осталась с нами. Ей некуда было деться.
В то страшное воскресенье 22 июня, когда объявили войну, Люба и Алеша помирились. Они еще раньше встречались на бульваре тайком от Любочкиных родителей, а двадцать второго Люба сказала мужу, что будет его ждать, сколько война ни продлилась бы.