Только теперь Франсуа заметил в окне госпожу и понял свою ошибку.
– Прости, Анри, – негромко сказал он, однако его услышали…
Генриетта была разгневана.
– А ну-ка подойдите сюда оба! – приказала она.
– Зачем? – спросил Франсуа.
– Выполняйте, что вам приказали!
– Одну минуточку! – невозмутимо отозвался Анри и повернулся к другу, делая вид, что впервые его увидел. – Франсуа, мальчик мой! Что это на тебе?
– Я забыл похвалиться, – ответил тот. – Мне сегодня пожаловали… – он с любовью погладил ткань новой одежды.
– Поздравляю! Скажи спасибо господину герцогу, снизошедшему до твоего ничтожества! – ерничал Анри.
– Это я приказала одеть юношу, как подобает! – не выдержала баронесса. – К тому же, господин глухонемой…
– Только немой, с вашего позволения, – уточнил молодой человек.
– Так вот, вам тоже не мешает одеться, как следует!
– Но вы же сами отвергли мой замечательный наряд.
– Я тебе другой подарю. А сейчас, – Генриетта посмотрела на друзей. – Тот, который посветлее, пусть идет, куда шел, а тот, который страдает немотой, пусть поднимется ко мне!
– Я не дойду! – заныл Анри.
– Это еще почему? – не поняла баронесса.
– Умру от голода где-нибудь на ступеньках.
Генриетта рассмеялась:
– Ты удивительно непосредственен! Ладно, придешь ко мне через полчаса. А не явишься, пеняй на себя!
Анри глубоко вздохнул.
«Каков наглец! – размышляла Генриетта, нервно прохаживаясь по кабинету. – Решил поиздеваться над своей госпожой! А я ему еще благоволила!.. Негодник! Но какой остроумный! Это ж надо додуматься, изображать из себя человека, лишенного дара речи! Нет, он, конечно, заслуживает наказания, но розыгрыши простительны шуту… Я даже не знаю, как поступить». Баронесса на какой-то миг остановилась. «А ведь я втайне мечтала, чтобы Анри был хоть немного похож на того немого. Смешно! Он оказался потрясающе схож с самим собой!» – она захохотала так, как смеялась в исчезнувшем Детстве, когда безобразный Шарль прыгал перед ней и строил ужасные гримасы.
С тех пор, как Генриетта стала взрослой, а произошло это в двенадцать лет (так ее уверили), смеяться приходилось сдержанно и улыбаться там, где не смешно. Улыбаться было необходимо довольно часто, а смеяться – по совести сказать – ей не хотелось уже давно. В угрюмом монастыре, чем-то напоминавшем родовой замок, за смех сурово упрекали. Там занимались тяжелым и нужным делом: молились с утра до вечера и над останками святых проливали искренние слезы страха и благоговения. Девочек готовили к их Великой Доле – замужеству и материнству, учили женскому ремеслу и внушали беспрекословное повиновение мужчине. Генриетте все это было чуждо. Какое-то внутреннее упрямство и несгибаемая гордость побуждали делать все на так, как полагалось в священном месте. Она продолжала своевольничать и вырастала в надменную, норовистую особу, готовую дать достойный отпор любому, кто пойдет против ее воли.
Вернувшись, она нашла в своем отце те ненавистные черты, которые заранее возненавидела во всех мужчинах. И тут же, словно рыцарь, напустила на себя латы холодности и равнодушия. Каждое слово, сказанное герцогом, пыталось разжечь костер на ледяном щите ее терпения, только безуспешно. Лед не горит, он может лишь плавиться. Но кажется, маленькая искорка незнакомого и неведомого таланта, с которым ее столкнула Судьба, смогла бы растопить ледяной замок, где уже несколько лет обитало ее сердце.
По ее собственному убеждению, Генриетта не способна была любить. Она так думала, когда вспоминала о предстоящем замужестве. Ее гордость не позволяла вообразить будущего мужа красавцем. Она была убеждена, что жених достался ей такой, от которого отказались все девушки на свете; именно поэтому сделка совершалась без ее участия. Все в этом деле было отвратительно, начиная с самого жениха.
Генриетта вспомнила об одной юной виконтессе, с которой они вместе воспитывались в монастыре. Девушка звалась Марией и страстно мечтала поскорее выйти замуж. «Я чувствую, – говорила она Генриетте. – Что во мне столько любви, сколько звезд на небе, ее хватит на всех! Я знаю, что полюблю сразу, полюблю навсегда, полюблю любого, кем бы он ни был!» Так она убеждала своих подруг. А однажды Генриетта увидела, как любвеобильная Мария бьет несчастную приблудную кошку, утащившую у нее какой-то кусок, который та припрятала с обеда… Конечно, потом девица еще не единожды взахлеб рассказывала о своей любви ко всему сущему, но прекрасные слова, срываясь с ее лживых уст, тускнели и вяли, точно сорванные злым ветром лепестки розы… Генриетта видела, как почти человеческие глаза измученного животного жалобно смотрят в ее сторону, а Мария нещадно лупит тряпкой по впалым бокам кошки, у которой даже нет сил бежать или сопротивляться… Тогда Генриетта не вышла из своего укрытия, не вступилась… Осознание своей вины, может быть, еще более глубокой, чем вина злой и глупой Марии, пришло несколько позже, но укоренилось где-то в глубине души так прочно, что, возможно, оставило след на сердце.