На работе, как всегда, вели они с Саблиным разговор про разные дела, про политику тоже. Домой приходил вечером, когда простуженное февральское солнце опускалось на острую крышу станционной водокачки и убегающие вдаль железнодорожные рельсы блестели, как серебряные струны.
Мохов устало брел вдоль железной дороги, а мимо с металлическим лязгом и грохотом проходили составы, груженные углем, лесом, сельскохозяйственными машинами, автобусами и еще чем-то, чего никак не мог уловить глаз.
Легко катились электрички, пассажирские поезда, обдавая ветром. В широких окнах с раздвинутыми желтыми и голубыми шторками были видны настольные лампы с разноцветными абажурами и лица пассажиров. Их было много, и все они, казалось, смотрели на него — Мохова. А он не отворачивался и все старался уловить в этих проплывающих мимо лицах знакомые…
Он думал о детях. Ночью он видел их во сне, просыпался, курил, снова думал о них.
Мимо все так же с грохотом мчались составы, сотрясая своей тяжестью землю, раздавались короткие, требовательные гудки электровозов. Жизнь не прекращалась ни днем, ни ночью. А Мохов думал о детях. Он представлял себе, как они прочтут его письмо и будут напрасно переживать. Ему даже становилось неловко от того, что написал такое письмо. В жизни своей он никогда не обманывал и с негодованием смотрел на людей, способных на такую подлость.
Хотелось опять сесть и написать, извиниться за свою неразумную выходку. Но вспоминал слова Саблина, и сердце больно щемило: а может, и прав он, Саблин-то? Вот уже пять лет ни один из них не приедет, не попроведает. Живите, мол, как знаете. Ох, дети, дети…
Теперь Мохов не пел своих песен. Не пелось как-то: из головы не шло, что зря все-таки он так поступил. И думал о том, что вот сегодня письмо его получит старший, Федор. Вечером был уверен, что Федор уже получил письмо и теперь спешит к Владимиру. Старик даже усмехнулся, вообразив себе тревогу детей. А-га-а! Так-то! Ну, теперь не сегодня-завтра надо чего-то ждать. Обязательно.
Но прошло еще три дня, потом еще. Никаких известий от сыновей не было.
Мохов загрустил.
— Из Ленинграда… ничего нет? — настороженно спрашивал он жену, приходя с работы.
Добродушная Егоровна смотрела на мужа доверчивыми глазами, говорила:
— Штой-то давненько уж не пишут. Забыли, поди.
— Забыли, — как эхо, отзывался Мохов и тяжело опускался на скамейку. Угрюмо молчал, думая свою нелегкую думу.
— И чего ты так убиваешься? — глядя на него, говорила Егоровна. — Напишут ешо. Им, поди, некогда — свои заботы… Молодые, много всего надо. А нам-то, старикам, чего уж теперь…
Дни для Мохова стали казаться годами. Ленинград молчал, словно разгадав его хитрость, и старик совсем пал духом.
— Да что они там, будто повымирали! — сердито говорил он кому-то, не в силах больше молчать.
— Дались они тебе, — увещевала Егоровна, сочувствуя мужу. — То, бывало, не вспомнит о них ни разу, а тут вдруг заладил. Соскучился больно уж, что ли?
Но Мохов лишь вздыхал и качал головою.
На работе он тоже вел себя странно. Делал все не так, как надо, и с Саблиным почти совсем не разговаривал. От невеселых дум лицо его осунулось, похудело, и сам он весь как-то сгорбатился, словно нес на себе какую-то непосильную тяжесть.
«Не может быть… Не поверю…» — печально размышлял сам с собою.
Когда же ожидания стали невыносимы, Мохов снова пошел на почту к той самой кудрявой девушке, которой отдавал письмо, и спросил:
— Ты, дочка, отослала тогда мое письмо?
— Отослала, дедушка Степан, — ответила серьезно девушка. — В тот же день. А что?
Мохов помялся.
— Да вот… Ответа все нет… от сынов… из Ленинграда.
— А это так важно?
— Важно, дочка, он как важно!
— Подождите еще немножко, — успокаивала его девушка.
— А с самолетом ничего не могло случиться? — вдруг спросил Мохов. — Нигде не слышно, чтоб самолет того… упал?
— Что вы, дедушка Степан! Самолеты теперь надежные.
— А может?…
— Да нет, не беспокойтесь. Пришлют вам ваши сыновья ответ. Вот увидите.
— Ну спасибо, милая, на добром слове спасибо.
— А может, вам телеграмму дать? — предложила девушка, которая от всей души сочувствовала старику. — Отвечайте, мол, беспокоюсь…
Мохов отрицательно покачал головой:
— Не надо, не стоит…
Он попрощался и ушел. Дорогой ему повстречался старый приятель, с которым когда-то вместе плотничали.
— Здорово, Степан Захарыч! — поприветствовал приятель Мохова.
— А-а, это ты, Спиридон Савельевич?
Они крепко пожали друг другу руки.
— Ну, как поживаем? — спросил Спиридон Савельевич, пытливо щуря свои по-юношески голубые глаза. — Да ты, брат, что-то совсем подался. Похудел и такой какой-то… Не заболел ли?
— Да нет, вроде не болею, — ответил Мохов, — а так что-то на душе не спокойно.
— Старость чувствуешь. Это понятно. Я вот тоже иногда так-то… Ну да что ни пой, а кончать придется. Ничего не попишешь, брат.
Спиридон Савельевич шумно вздохнул.
— Меня это не пугает, — сказал Мохов с холодным безразличием. — Жизнь свою я прожил, можно сказать, хорошо. Не жалею. Другое у меня на душе, приятель, и сам не пойму отчего…