Бескудников наплел табачнику, что рубль, потраченный его подмастерьем на папиросы, был для него чрезвычайно дорог как память. Табачнику все это было безразлично, и он обменял подлинную купюру на фальшивку.

Сияющий старик вернулся в мастерскую. Не успев войти, впрочем, он объявил, что задаст Григоряну такую трепку, какой тот еще не видывал. До того дня Григорян всегда послушно принимал побои, как и надлежало порядочному подмастерью.

На этот раз мальчишка отбежал немного в сторону, повернулся и принялся смеяться над своим мастером.

— Как ты смеешь теперь смеяться? — вскричал Бескудников.

— Над тобой я смею смеяться и теперь, и до конца моей жизни, — отозвался подмастерье. Он рассказал историю подлинного рубля и своей подделки. — Не осталось больше ничего, чему я мог бы научиться у тебя. Я превзошел тебя по всем статьям. Моя гениальность заставила резчика императорского монетного двора подсунуть купцу на базаре поддельный рубль. Только если нам суждено будет все же стоять бок о бок на базарной площади с петлями на шеях, я повинюсь перед тобой. Вот какие мои слова станут тогда последними на этой земле: «Что ж, признаюсь. Я не был настолько талантливым, каким себя считал. Прощай же, прощай, жестокая жизнь».

<p>13</p>

Самоуверенный мальчишка Дан Григорян покинул мастерскую Бескудникова в тот же день, и без труда нанялся, уже ремесленником, к другому художнику, мастеру гравировки и шелкографии, который делал плакаты для театров и иллюстрации к детским книжкам. Подделка его так и не вскрылась — или, по крайней мере, никто не проследил ее появление к нему или Бескудникову.

— И, разумеется, Бескудников никому не рассказывал, — сказал он мне, — об истинной причине того, что он и его самый многообещающий подмастерье решили расстаться.

* * *

Он заявил, что делает мне одолжение, обходясь со мной так неприветливо.

— А поскольку ты уже гораздо старше, чем был я, когда я превзошел Бескудникова, — продолжал он, — следует также, не теряя времени, подобрать для тебя задание, сравнимое с перерисовыванием рубля от руки.

Он сделал вид, что размышляет, выбирая одну работу из множества, но я не сомневаюсь, что на самой дьявольски сложной из них он остановился задолго до моего прибытия.

— А! — воскликнул он. — Нашел! Ты поставишь мольберт примерно там, где сейчас стоишь. А потом ты изобразишь эту комнату — так, чтобы твою картину нельзя было отличить от фотографии. Справедливо, как ты считаешь? Надеюсь, что нет.

Я сглотнул.

— Никак нет, — сказал я. — Совсем не справедливо.

Тогда он сказал:

— Превосходно!

* * *

Я только что съездил в Нью-Йорк, впервые за два года. Цирцея Берман решила, что я должен это сделать, причем в одиночку — чтобы доказать самому себе, что я совершенно здоров, не нуждаюсь ни в чьей помощи, не являюсь ни в каком смысле немощным. Сейчас середина августа. Она здесь уже два месяца с небольшим — а стало быть, уже два месяца, как я пишу эту книгу!

Она уверяла меня, что в Нью-Йорке я найду источник вечной юности, стоит мне пройтись по местам, знакомым с тех времен, когда я только что приехал из Калифорнии.

— Твои мышцы расскажут тебе, что они почти не потеряли упругости с тех пор, — сказала она. — А твой мозг, если ты не будешь ему мешать, с радостью напомнит тебе, каким дерзким и взволнованным он тогда был.

Звучало убедительно. Но знаете, что? Она готовила мне западню.

* * *

Ее пророчество даже исполнялось какое-то время, хотя ей и было совершенно наплевать, каково мне будет со всем тем, что она мне наобещала. Все, что ей было нужно — это убрать меня отсюда ненадолго, пока она наведет свой порядок на моей собственности.

По крайней мере она не взломала амбар, хотя вполне могла бы, вооружившись достаточным количеством времени, топором и монтировкой. За топором и монтировкой нужно было всего лишь зайти в бывшую конюшню.

* * *

Я и в самом деле почувствовал себя снова дерзким и способным на все, повторив путь от Центрального вокзала[42] к кирпичному дому, три подъезда которого выкупил для себя Дэн Грегори. Я уже знал, что их снова разделили. Разделили их примерно тогда, когда умер мой отец, за три года до вступления Америки в войну. В которую из войн? Да в Пелопонесскую, конечно же. Что, никто, кроме меня, не помнит Пелопонесскую войну?

* * *

Начнем еще раз.

Жилище Грегори снова стало тремя отдельными подъездами вскоре после того, как он, вместе с Мэрили и Фредом Джонсом, отбыл в Италию, чтобы принять участие в грандиозном социальном эксперименте, затеянном Муссолини. Хотя и ему, и Фреду к тому времени было уже за пятьдесят, они подали прошение на имя самого Муссолини, и получили от него соизволение на то, чтобы нарядиться в форму пехотных офицеров итальянской армии, без каких-либо знаков различия, и изображать на картинах эту армию в действии.

Перейти на страницу:

Похожие книги