Утонченная и рафинированная сама по себе 3-я Физика Пастернака отличалась особой сверхостротой чувственного восприятия, позволяя ему проникать туда, куда проникнуть невозможно, и сопереживать тому, чему, казалось, не по силам человеческой сенсорике сопереживать:
“Я чувствую себя за них, за всех,
Как будто побывал в их шкуре,
Я таю сам, как тает снег,
Я сам, как утро, брови хмурю”.
И сказанное — не метафора, в одном раннем стихотворении Пастернак описывает, как, увидев на блузке возлюбленной комара, он сам оказывается этим комаром и чувствует, как его жало пронзает ткань и впивается в розовую налитую грудь девушки:
“К малине липнут комары.
Однако ж хобот малярийный,
Как раз сюда вот, изувер,
Где роскошь лета розовей?
Сквозь блузку заронить нарыв
И сняться красной балериной?
Всадить стрекало озорства,
Где кровь, где мокрая листва?”
Стороннему человеку даже трудно представить себе, что должен был испытывать столь тонкокожий человек, почти всю жизнь проживший в стране, правимой бронированной десницей большевистского левиафана, где массовые казни, пытки, голод воспринимались столь же естественно и неотвратимо, как непогода. Рассказывают, что, когда в начале 30-ых советскому правительству пришла в голову блажь прокатить на поезде писательскую братию по умирающей от голода стране, то из всего клана “инженеров человеческих душ”, оказавшихся в поезде, Пастернак выделялся тем, что за всю двухнедельную поездку хлебной крошки не проглотил. Не смог.
“…сострадание, доходящее до физической боли, полная сочувствия симпатия, часто следовавшая за этим действенная помощь. И в тоже время явственна непреднамеренная, несознаваемая, быть может,
“для него любая жизненная ситуация, любой увиденный пейзаж, любая отвлеченная мысль немедленно и, как мне казалось, автоматически превращались в метафору или в стихотворную строку. Он излучал поэзию, как нагретое физическое тело излучает инфракрасные лучи.
Однажды наша шумная компания ввалилась в громадный черный автомобиль с горбатым багажником. Меня с мулатом втиснули в самую его глубину, в самый его горбатый зад. Автомобиль тронулся, и мулат, блеснув белками, смеясь, предварительно промычав нечто непонятное, прокричал мне в ухо: “Мы с вами сидим в самом его м о з ж е ч к е!”” — рассказывал Катаев.
Жизнь сугубо эмоциональная, т. е. насквозь охудожественная, эстетизированная, вместе с тем не отменяет у 1-й Эмоции того, чем она является. А является она законченной эгоисткой, даром самому себе. Исключительно собой и своими переживаниями была занята и 1-я Эмоция Бориса Пастернака. Безоглядность, эгоцентризм, безадресность его поэзии, писем, речей часто ставила читателей и слушателей в тупик, и им стоило больших усилий дешифровать хотя бы часть обрушивающего на них интересного, неожиданного, блестящего, но дикого, слепого и темного камнепада словес. Исайя Берлин после посещения Пастернака писал: “Его речь состояла из великолепных, неторопливых периодов, порой переходивших в неукротимый словесный поток; и этот поток часто затоплял берега грамматической структуры — ясные пассажи сменялись дикими, но всегда поразительно живыми и конкретными образами, а за ними могли идти слова, значение которых было так темно, что трудно было за ними следить…”
“…восприимчивость, вдохновение художника должны быть чрезмерны”, — писал Пастернак и тем лишний раз подтверждал наличие у него 1-й Эмоции. Ведь избыточность, как не раз говорилось, — главная примета Первой функции.