В различных парадах, процессиях и других коронационных торжествах участвовали почтенные люди – епископы, врачи, йомены и графы. Все они надеялись и верили, что значительная часть Джека Шафто скоро окажется в поварне Джека Кетча. Впрочем, чтобы это произошло, его следовало признать виновным, и не абы в чём, а в государственной измене. Обычных грабителей, убийц и тому подобный сброд просто вешали. Мёртвого висельника, целиком, слишком тяжело тащить по лестнице в указанную поварню. Государственных же изменников вешали не до полного удушения, снимали с виселицы, потрошили, холостили и разрывали четвёркой скачущих в разные стороны лошадей по меньшей мере на четыре куска, как раз подходящих по размеру для вываривания в масле, смоле и дёгте. Сейчас Шафто отделяли от поварни Джека Кетча всего несколько шагов, но почтенные люди ждали, что он отправится туда мучительным кружным путём через Тайберн. И мешала этому одна формальность: послать Шафто на казнь имел право лишь суд, который не мог начаться, пока тот не заявит о своей виновности либо невиновности.
Соответственно приставы два дня назад вытащили его из чистых, светлых апартаментов в «з
Посреди камеры был подвешен при помощи блока прочный деревянный ящик, открытый сверху и потому немного напоминающий ясли. Его опустили, так что он оказался в нескольких дюймах от Джековой груди. У стены на удивление аккуратно стояли свинцовые цилиндры; тюремщики принялись их таскать и с нервирующим глухим стуком бросать в ящик. Таскали они долго и всю дорогу, как судейские, перечисляли прецеденты: вот уже сто фунтов, это для пожилых дам и чахоточных детей… теперь уже двести… вес, под которым лорд Такой-то признался всего через три часа… но ты, Джек, покрепче будешь, мы в тебе нимало не сомневаемся… ещё чуть-чуть и будет триста фунтов… под ними Боб-Жало испустил дух, а Большой Иеффай выдержал три дня.
Ну вот, Джек, мы готовы. И ты, как мы видим, тоже готов.
Ящик с гирями опустили. Блок наверху производил все визги и крики, которые издавал бы Джек, если б мог. Тяжесть придавила не сразу, но росла и росла, как вода в прилив. Сейчас Джек понял, почему многие из тех, кого упоминали тюремщики, раскалывались или просто умирали: не от тяжести и не от боли, хотя и та другая были нестерпимы, а от полной ужасающей беспросветности. Её Джек перебарывал, хоть и с трудом, напоминая себе, что пережил много худшее. Даже сравнивать смешно. Этой мыслью он успокаивал себя, пока не разорвалась нить, связывающая его с настоящим, и рассудок, отделившись от тела, не уплыл в прошлое.
Сквозь множество ярких сцен проходил он, подобно бестелесному духу; в Порт-Ройяле на Ямайке и при осаде Вены, на Берберийском побережье, в Бонанце, Каире, Малабаре, Маниле и других местах, видел лица, по большей части любимые, реже – ненавистные. К некоторым людям Джек взывал – так громко, что ньюгейтские тюремщики услышали его и сбежались в давильню, решив, что он не выдержал и готов сделать признание. Однако они обнаружили, что он блуждает в собственных воспоминаниях и не осознает, что происходит на самом деле. А Джек злился – не на тяжесть, которую давно перестал чувствовать, а на то, что не может докричаться до людей, которых видит. С тем же успехом он мог бы взывать к росписям на церковном потолке: великолепным, но мёртвым и глухим. Раз он увидел мистера Фута в цветастой хламиде, на квина-куттском берегу – тот держал в руке бокал с чем-то ярким и как будто собирался выпить за Джеково здоровье. Лишь это хоть смутно напоминало какой-то отклик.
Удивительным образом из всех гостей разговаривать с ним мог только самый ему ненавистный: отец Эдуард де Жекс.
– Ты! Вот уж чистое издевательство! – ярился Джек.
– Да, но признай, что именно я должен был явиться тебе здесь и сейчас! – Де Жекс говорил без обычного мерзкого французского акцента.
– Ну… сдаюсь, – слабо проговорил Джек.
У де Жекса, разумеется, было наготове иезуитское объяснение:
– Все, кто тебя посетил, Джек, либо ещё живы, либо уже отправились куда следует и слишком далеко от этого мира, чтобы тебя слышать. Только мой дух по-прежнему витает здесь.
– Ты не попал в ад? Я-то думал, что тебе прямая дорога туда.
– Как я однажды признался тебе в минуту слабости, мой статус был и остаётся двусмысленным.