Граф посмотрел на жену. Она сладко спала, улыбаясь во сне, и веки ее чуть-чуть трепетали. Наверное, снится что-то хорошее, решил Джулио. Он подумал о прошедшей ночи, о той радости, какую доставила ему близость с нею. Он не сомневался, что жена безраздельно отдается ему, правда, она никогда первой не проявляла инициативы к сближению, всегда немного как бы упрямилась, ей хотелось, чтобы за нею хорошенько поухаживали, прежде чем она подарит себя. А потом отдавалась, сначала с томлением, потом бурно.
Она удивительно хороша и потому может позволить себе поиграть в невесту даже после пяти лет супружеской жизни. Это именно такая женщина, о какой он мечтал с ранней молодости. Ему нравилось обладать ею утром, когда она бывала более расположена к близости. Ее чувственность, подумал он, просто сокрушает. При одной только мысли, что может прикоснуться к ней, он уже приходит в возбуждение. А уж ее поцелуй дарит ему такое счастье, какого он не помнит за всю свою жизнь. И сейчас, когда лежат рядом, даже не касаясь друг друга, они составляют единое целое.
Они — само олицетворение любви. Настолько сильной, что ему лаже страшно делается. Арианна глубоко вздохнула, повернулась, прильнула к мужу и уткнулась лицом в подушку рядом с его мускулистой рукой. Граф не шелохнулся. Он не должен будить ее.
Если бы она узнала, как сильно он привязан к ней, думал Джулио, как любит ее, он пропал бы. Иной раз, слишком часто сжимая жену в объятиях, он просто боялся утратить рассудок. Он не мог позволить себе такое. А тут еще этот Нава замучил его.
Его присутствие в Милане и прежде, до появления в этих краях Наполеона, сказывалось пагубно, а теперь стало еще губительнее. Сначала Нава восставал против австрийских реформ, теперь против французских. Никакой он не президент-викарий правительства, а просто-напросто оппозиционер. Возражает против всего. Реальность, по его мнению, должна оставаться недвижимой, как мозаика. И рассчитывал, что выкрутится с его, Венозы, помощью, поручив ему ведать общественными работами и культурными ценностями. На этом месте он, по мнению Навы, стал бы стражем порядка. Дурак он, ведь Наполеон уже подошел к Маренго[65], и ему нужен здесь отнюдь не покой.
Арианна слегка застонала во сне, обняла подушку и прижалась к ней лицом. Спина ее обнажилась, и Джулио залюбовался ею.
— Зачем рассматриваешь? — вдруг спросила она.
— Откуда ты знаешь, что я что-то рассматриваю, если у тебя закрыты глаза?
— Вижу тебя нутром. Иногда мне кажется, будто знаю, что ты делаешь, даже когда тебя нет рядом.
Джулио пугало и это ее умение столь глубоко понимать его. Словно она могла читать его мысли. Все? Он надеется, что все-таки не все. Он ласково погладил Арианну по спине.
— Чем будешь заниматься сегодня с Навой? Опять станете спорить о Наполеоне? — спросила она, все так же уткнувшись лицом в подушку.
— Не напоминай, пожалуйста, ни о том, ни о другом. Ты ведь знаешь, от них у меня сразу портится настроение.
— Тогда поцелуй меня, — попросила она, повернувшись к мужу.
Бреясь в ванной, Джулио продолжал любоваться в зеркало улыбкой жены и копной ее волос. Арианна как бы символизировала его новую жизнь, небывалую радость этой жизни. До знакомства с ней случалось порой, что, проснувшись утром, он ощущал бессмысленность своего существования. Как будто все, что он сделал и что еще мог сделать, вдруг утрачивало всякий смысл и значение. И поведение людей, окружавших его, тоже казалось ему иногда бессмысленным или безумным. Даже если он выглядел веселым на блистательных празднествах, те, кто знал его, могли заметить некую горечь в его глазах, неверие в человечество, и он мог показаться циником. Но с тех пор как в его жизнь вошла Арианна, он даже не замечал низостей и глупостей, творящихся вокруг, и больше не ужасался.
Думая об Арианне, Джулио с нежностью смотрел на людей. Вспоминая жену, ее звонкий, юный смех, ее восторженность, он готов был любить всех на свете. Всех — и глупых, и умных, и злых, и добрых. Он часто вспоминал, какой увидел ее в первый раз и какой она бывала в разные минуты жизни. Перед этим видением отступали все его сомнения о смысле существования. Сам ее облик переносил его в какую-то иную, светлую, духовную сферу, где не могло быть виновности или невиновности.
И в это утро он тоже говорил себе, глядя в зеркало: ну и пусть австрийцы медлят, воздвигая по привычке бюрократические препоны, пусть Наполеон снова войдет в Милан, пусть продолжает грабить не только произведения искусства, но и народ, — важно, что сегодня утром она улыбнулась ему и поцеловала, и ее кожа была такой теплой, гладкой, когда она прижималась к его груди, и никто никогда не узнает, как он любит ее. Возможно, даже она не узнает, ведь она так молода и неопытна.
Он расцвел улыбкой. Ее молодость не тревожила его, не доставляла беспокойства, как многим мужчинам, чьи жены были намного моложе них. Напротив, она приносила ему ощущение покоя и ясности во всем. А веселое щебетание сына!