Все пропахло больницей. Прежнее домашнее спокойствие почти полностью вытеснил особый дух лазарета, что складывается из травяных отваров, пота и истомы, мокрого свежевымытого пола и шепота вокруг постели тяжелобольного. Ждали кризиса, и аптека наполнилась общей сумрачной тревогой, боязнью дурного исхода, тихими шагами в коридоре. За время болезни Валентина даже горожане заходили реже, а придя, говорили вполголоса, быстро получали требуемое и, не задерживаясь, уходили. Иной раз целый день Джон не слышал от своих ни слова, кроме кратких распоряжений и молитв во время мессы или за трапезой. Брат Серенус озабоченно и рассеянно кивал на любой вопрос, Мельхиор, встревоженный и замученный ночными бдениями, только отмахивался, а к отцу Сильвестру, освирепевшему до последнего предела, Джон старался не приближаться без особой надобности. Мысли о Валентине, сгорающем изнутри, бредящем в запредельном жару, были невыносимы и жестоки, как будто странный, болезненный чужак и вправду пришел и украл хрупкое счастье, что сверкнуло ненароком приемышу из аптечной лавки. Джон тосковал и бесился тем больше, чем тверже понимал: все не так. Есть больной, и есть два врача. Нет ничего важнее борьбы со смертью, что приняла сейчас облик воспаления легких, и все же сердце Джона заходилось от обиды и горечи. А самое худшее, что вновь и вновь являлся во сне Желтоглазый, подходил ближе и говорил отчетливее, но Мельхиор ночь за ночью проводил в комнате Алектора, и защитить от ночных кошмаров могло лишь чудо. Чуда не происходило, отрок угрюмо молчал и чувствовал себя прежним Иоанном Нераскаянным, ненужным и не обязанным никому в целом свете. Покоя и радости это не приносило, в голове Джона денно и нощно плескались и кипели злые слова, обращенные сразу ко всему миру, но более всего – к отцу Сильвестру. Даже во время молитвы Джон не мог толком сосредоточиться, добра это не сулило, и однажды днем гроза таки грянула. Посетителей почти не было, и Сильвестр отправил Мельхиора на краткий обход, а потом - отсыпаться. Джон, доставая что-то с верхней полки, грохнул оттуда целую банку мяты, переполошился, стал собирать и опрокинул бутыль чистого оливкового масла. Сильвестр сурово отчитал растяпу и влепил ему увесистый подзатыльник, и тут Джон, доведенный до отчаяния собственной никчемностью, услышал, словно со стороны, собственный голос, произносящий чудовищную брань.
Оплеуха последовала мгновенно. «Вон отсюда, - тихо сказал Сильвестр. – Вечером высеку». Джон поднялся и вышел из аптеки, его не окликнули и не пытались остановить, и наверное, это и было хуже всего.
На улице, в сырой холодной слякоти, Джон остановился, не понимая, что же теперь делать. Вышел он из аптеки бездумно, не желая ничего, только бы не видеть ни Сильвестра, ни Валентина. Мельхиора не было, он еще не пришел с обхода, но вряд ли Мельхиор поддержит его, тем более, сейчас. Да и где он был все это время? Если бы Господь хотел Джону добра, травник бы уже давно вернулся в аптеку, или хотя бы встретил его на улице. Но, видимо, Он не хочет. Как будто ты стоишь на крохотном островке обледенелой земли, а воды размывают ненадежную твердь, и удержаться нет сил. Миг - и без плеска уйдешь в темную воду, и ни одна душа не услышит и не обернется.
* * *
«А мальчонку вашего ищите у вдовой Агриппины, она его к себе потащила», - весело хихикнула торговка калиной и яблоками. Мельхиор, ничего не понимая, растерянно поклонился и отправился вверх по улице, к дому портного Герхарда. Там, вместе с дочкой и зятем, бывшим мужниным подмастерьем, жила себе и поживала почтенная вдова Агриппина.