— Вы спросите: а как же мама? Не догадывалась? В том-то и дело, что совсем не догадывалась. Сперва мне страшно было, что она непременно узнает, сразу узнает, догадается, поймёт, как же не узнать?! Я за завтраком, бывало, сижу и глаз поднять не смею на неё, лишь бы она побольше с мужем со своим говорила, только бы не смотреть на неё, только б не смотреть! А она смотрит на меня, как прежде: Сашенька, Сашенька… А что же по ночам делает твоя Сашенька?! Я вся внутри леденею, а Фёдор Константинович — само спокойствие! Говорит, шутит, читает «Ведомости» вслух за завтраком, потом спокойно по делам своим торговым едет. Такая жизнь началась. А человек, Иван, так устроен, что привыкает ко всему. Тем более что у нас в семье тогда всё благополучно было — достаток, кухарка, прислуга, летом — на дачу в Келломяки, ну и гимназия моя. Любила я её, училась хорошо, старалась. А когда девочки наши мальчиков обсуждали, да и не только мальчиков, а мужчин и женщин, как у них в постели всё тайное происходить должно, я с ними говорила, конечно, но внутри себя смеялась. Знали бы мои однокашницы, какова их Сашенька! Время шло, уроки нежности продолжались, а я внутри себя нашла оправдание хорошее и уцепилась за него, как за круг спасительный: я маму заслоняю собой от тёмного человека, так как, ежели б не я, то он бы, этот человек страшный, полез бы из подпола крахмаловского на неё и заел бы её до смерти. Вот такое самооправдание себе придумала и за него уцепилась. И стало мне полегче, а потом — совсем легко и покойно внутри. Стала про будущее думать и подумала, что попрошу маму пораньше меня замуж выдать, выйду замуж за хорошего человека, там всё забуду, сотру всё прошлое, начну жизнь с белой странички, рожу детей и всё, всё забуду, все эти зеркала и нежные уроки. Но всё, Иван, развернулось вмиг совсем по-другому, страшно развернулось, ужасно. День тот я до самой смерти помнить буду во всех мелочах. Это на Сретение случилось, тогда сперва оттепель пришла, а ночью мороз ударил и сделался дождь ледяной да с градом. А напротив нас через улицу в мансарде под крышею было ателье французского художника, портретиста, месье Робийара. У него окно было в полкрыши, всё застеклённое, так град ему ночью той стёкла побил. А днём они стали новые стёкла вставлять, подвезли те новые стёкла в ящиках со стружкою и на верёвках их на крышу и подняли. Но крыша-то вся оледенела за ночь, да и всё вокруг как глазурью пасхальной полито было — и балконы, и отливы, и вся мостовая блестит подо льдом, как у Пушкина! И надо же случиться так, что маменька в тот самый момент, когда они ящики на крыше вскрывать принялись, вышла из парадного нашего, она должна была к парикмахеру идти на Невский, договорилась ещё загодя. И только вышла она, как ящик один на крыше раскрыли да сами на крышу и попадали, поскользнулись, а стёкла-то из ящика поползли — сперва на крышу, а там — лёд сплошной, да по льду-то и вниз. И один рабочий закричал сверху: берегись! Стёкла вниз полетели, маменька услыхала крик, стёкла увидала, да от них прочь кинулась, а мостовая-то — ледышка! Маменька поскользнулась да со всего маха навзничь упала и головою — о выступ проклятый.
Сашенька всхлипнула, прижала руки ко рту и шла так некоторое время.
— Принесли маменьку домой, положили на кровать. Говорить не может, глаз не открывает, стонет только, и всё. Фёдора Константиновича дома не было, послали за ним и за доктором Шварцем, маминым знакомым, добрым, хорошим человеком. Первым доктор и приехал, сразу маме лёд к голове приложил, примочку на виски. А у мамы глаза заплыли совсем. Я на коленях стою, держу её руку, молюсь. Приехал Крахмалов, вошёл и застыл, как столб. Стоит, словно он тоже головой ударился, слово сказать не может. Но потом-то я поняла, отчего он так остолбенел! Скажу вам после, Иван, чтобы всё по порядку было. Я на коленях стою, руку мамину держу и вдруг почувствовала, что мамочка нас покидает, слабеет. И я решила у неё прощения попросить за всё и говорю ей:
— Liebe Mutti, vergib mir alle meine Sünden…
И вдруг мне в плечи клещи железные впились! Это Крахмалов меня за плечи сзади схватил, чтобы, значит, молчала я. Он думал, что сейчас маменьке на смертном одре я исповедуюсь да и расскажу всё. Схватил он меня, как коршун, и держит. И по этим рукам его стальным поняла я, что человек этот меня теперь уж никак не отпустит.
Она замолчала на некоторое время, затем продолжила со вздохом: