Настроение было испорчено вконец. Я плелся и вспоминал — Петьку, мороз, мысли свои, — вспоминал, и получалось, что виноват я косвенно. Ведь видел, как пьян тот, видел, погода какая, и, самое главное, хладнокровно предположил, что не дойдет он до дома, и… не пошевелил даже пальцем! Виноват получался, пусть и косвенно, но прямых виновников здесь и нет.
Мысль о вине, возникнув, уходить не хотела. Я знал, что это глупо, — как я мог быть виноват в его смерти? Что, я один, что ли, видел его в тот вечер? Но никто ведь не вышел! И даже если один, что ж мне теперь с каждым пьяным носиться?! Глупо ведь? Но навязчивая мысль засела в сердце занозой, и на душе стало совсем гадко. Да, гадко. Мне не было стыдно, я не чувствовал раскаяния или жалости к холодильщику. Какое мне дело до его судьбы? Но было неприятно, муторно от одной только мысли, что могу быть виноват в смерти человека.
Доковыляв до перекрестка, я вдруг понял, что, сам не зная зачем, иду за тем пьяным. Я остановился и посмотрел вслед, чуть морщась от постепенно утихавшей боли — утренняя «ударная» начала-таки действовать. Смотрел, как, пошатываясь, смешно перебирает он ногами, и меня стал разбирать смех. Виноват в смерти человека?! Какого?! Вроде того, что впереди? Человека ли? Да бог с вами, не смешите! Что, в конце концов, изменилось бы, даже если дошел бы до дома? Может, только, что собутыльники его снова пили бы с ним, а не с каким-нибудь другим холодильщиком (что они, скорее всего, и делают сейчас — «по уважительному поводу», конечно: «поминание кореша Петьки»). Изменилось бы, наверно, еще и то, что сегодня жена его в очередной раз плакала бы от убогой скотской жизни муженька своего, а не на его похоронах. Маловато изменений, не правда ли? И будь он хоть семи пядей во лбу, хоть гением непризнанным, в конце концов, что с того? Все сдохнем! И какая разница, когда?
…Я стоял на том самом углу. Я не знал, где именно упал Петька, но, оглядевшись, понял. В шагах семи, на большом сером сугробе одиноко лежал букетик — четыре оборванные, словно пожеванные гвоздики, перетянутые траурной ленточкой.
Слегка заробев, я подошел к сугробу и остановился. Вот так-то. Я видел жалкие цветы, и рядом — окурки, спички, мятую пивную банку, видел следы, пересекавшие сугроб, и торопящихся прохожих, и стало почему-то обидно и горько. Вот где-нибудь и я так упаду, и будут потом по тому месту, где я, может, в последний раз увидел это небо, этот странный и непонятный мир, топтаться и смачно харкать всё те же прохожие.
Я брезгливо повел плечами и с неожиданной злостью посмотрел на них, словно они уже натоптали и наплевали. Прохожий — слово-то какое! Так и веет чем-то равнодушным, вечно спешащим, проходящим мимо, не обращающим внимания. И я лишь зло сплюнул, а когда поднял голову, почувствовал, как качнулась под ногами земля, — казалось, ожило вдруг то страшное ночное наваждение (наваждение ли?). По улице медленно двигалась небольшая похоронная процессия — змея на белом. И несла такой скромный деревянный гроб, обитый дешевой красной материей, с черной окантовкой.
Я в смятении сделал шаг назад, но через мгновение с внезапным нервным облегчением рассмеялся. Фу ты, черт! Вокруг них, помахивая хвостом, рыскал лохматый рыжий пес — это были обычные похороны, и направлялись к кладбищу (благо недалеко, и на катафалках многие экономили). Я выдохнул и вытер лоб. Петьку, наверно, и несут. За мной очередь попозже. Я тихо хохотнул. В очередь, сукины дети, в очередь!
…Процессия приближалась. Я видел спокойные, безразличные лица мужиков, что несли гроб, и невысокую сутулую женщину в черном, семенившую позади. Она вела девочку лет пяти. Видел уныло идущих за ними, бросавших рассеянные взгляды по сторонам. Не знаю, но от одного вида их вновь стало муторно и тошно. И поднялась злость, раздражение. Чего они все в глаза мне колют этой смертью?! И я сам потом не понял, как всё произошло: когда процессия проходила рядом, девочка потянула за рукав женщину в черном.
— Ма-а-ам, — протянула она, — а куда папу несут? На кладбище, да?
И вопросительно заглянула в лицо.
— Да, доченька, — торопливо пробормотала та и смахнула слезу.
— Ма-а-ам, — не унималась девочка, вновь теребя рукав, — а чего ты плачешь? Сама же говорила: чтоб ты сдох!
— Говорила, доченька, говорила, — женщина виновато вздохнула и горестно покачала головой. — Хоть и ругалась с ним, а всё ж неплохой был. Человек всё-таки, не вошь.
Не вошь?! Меня затрясло. А кто? Бабочка райская? И когда вдова еще раз смахнула слезу, меня сорвало — я резко шагнул к ней.
— Что ж ты плачешь, дура?!
Она испуганно вздрогнула, но меня уже «несло».
— Что ж ты плачешь? Радоваться надо! Что сдохла еще одна вошь, что чище стало на белом свете!
Шедшие остолбенели.
— Ты ведь Петьки-холодильщика жена?
Женщина растерянно дернула головой. Я осклабился.