За тридцать два года Лена много где побывала, но впервые путешествовала в одиночку. Так уж сложилось. В детстве, как все, ездила с родителями, а почти сразу после школы встретилась с Митей, и с тех пор они всегда путешествовали вместе. А последние несколько лет никуда не ездили, потому что Митя болел. А потом Лена осталась одна. В таких случаях говорят: «наедине со своим горем», но это было неправдой. С горем они долго жили втроем: горе, она и Митя, маленькая, дружная, сплоченная семья. И ушли они вместе, Митя и горе, так что Лена осталась просто совсем одна.
Это оказалось не столько плохо, сколько странно. Совсем не так больно, как она ожидала, просто некуда себя деть. И непонятно, зачем просыпаться, завтракать, одеваться, и все остальное тоже непонятно, зачем. Наверное, было бы в каком-то смысле проще, если бы ей пришлось срочно заниматься делами, зарабатывать деньги, искать жилье, раздавать долги. Но не пришлось. У Мити были богатые родители; не то чтобы Лена намеревалась сидеть на шее у свекров, просто и врачам, и за похороны платили они, поэтому их с Митей общие сбережения остались нетронутыми. Не очень много, но на пару лет скромной жизни хватит; по крайней мере, ясно, что не обязательно искать работу прямо сейчас. Это как раз было плохо. Необходимость бороться за существование вполне могла бы ее взбодрить. На самом деле Лена вовсе не была в этом уверена, но у большинства людей, с которыми вынужденно перезнакомилась в больницах, ее товарищей по несчастью, обычно получалось именно так.
Первые три месяца Лена безвылазно просидела дома, просто не хотела никуда выходить. Еду заказывала в интернете; добрую половину потом выбрасывала: на картинках продукты были соблазнительно красивые, но стоило им оказаться в холодильнике, аппетит сразу пропадал. Мусор она выносила по ночам, когда можно было выйти во двор в домашних трикотажных штанах и растянутом Митином свитере. Со свитером Лена не расставалась, спала тоже в нем; пару раз снимала, чтобы постирать, и чувствовала себя при этом так обжигающе одиноко, что едва дождавшись окончания стирки, кое-как сушила свитер феном, натягивала еще сырой и сразу успокаивалась: мы снова вместе, все хорошо.
Неизвестно, сколько еще так просидела бы, но однажды, включив свет в коридоре, заметила, каким грязным стало зеркало, начала его протирать, увидела свое отражение, столкнулась с ним нос к носу, лицом к лицу и ужаснулась – не потому, что хотела остаться красивой, теперь-то зачем, а смешно сказать, из-за Митиного свитера. Подумала: вряд ли ему приятно сутками напролет обнимать эту бледную, тощую и одновременно опухшую тетку с обвисшими щеками, безвольным ртом и мертвыми рыбьими глазами. Бедный старенький свитер, у него-то выбора нет, даже истлеть раньше времени не получается, иногда плохо быть хорошего качества, слишком долго приходится терпеть.
Первым делом она тогда отрезала свалявшуюся в мочалку косу. Вернее, кое-как отпилила ее тупыми ножницами, не расплетая; вышло просто ужасно, но Лену это почему-то взбодрило, как будто вся пригвоздившая ее к месту свинцовая тяжесть гнездилась в дурацкой косе. Назавтра, когда в ближайшей парикмахерской толстая женщина с бесстрастным индейским лицом отрезала все остальное, оставив короткий сантиметровый ежик внезапно потемневших волос, Лена, опьяненная внезапно охватившей ее голову легкостью, решила, если уж вышла из дома, дойти до какой-нибудь кофейни. Городские кофейни всегда казались ей чем-то вроде храмов или заправочных станций, куда ходят не столько за кофе и кексами, сколько за силой и смыслом жить, хотя скажи это вслух, засмеют, конечно. Ну так и не надо вслух.
Кофейня была незнакомая, то ли недавно открылась, то ли просто никогда раньше сюда не сворачивала. С отвычки Лена чувствовала себя провинциалкой, желающей приобщиться к столичной красивой жизни и при этом не опростоволоситься, не показаться смешной и нелепой, украдкой оглядывалась по сторонам, пытаясь сообразить, как тут принято: ждать официанта, сидя за столом, или встать в очередь у прилавка? Так, все-таки в очередь. Ясно, будем стоять.