Устинья Макаровна сидела с двумя грудничками: Аринке, дочке Гриньки и Татьяны, уже исполнилось полгода, а Федюне, сыну Кузьмы и Любаши, – только три месяца. Острожное начальство помнило о том, что венчание молодых проходило по прямому указанию и в присутствии генерал-губернатора, то есть главноначальствующий края как бы благоволил семьям Шлыка и Саяпина, поэтому мамаш по нескольку раз на дню беспрепятственно отпускали покормить и поводиться с детьми, а иногда и разрешали ночевать вне острога. Но это касалось, прежде всего, Любаши, поскольку Татьяна и прежде жила бесконвойно, в доме Савелия Маркелыча. Старый фельдшер, неожиданно для себя обзаведшийся большой семьей – он с открытой душой принял как родных и Гриньку, и Кузьму с Любашей, и, разумеется, их детей, – прямо-таки помолодел и начал, ко всему прочему, ухаживать за Устиньей Макаровной, намекая, что не худо бы всем объединиться в одном доме. Дом у него был просторный, строился в расчете на ораву детей, да вот Бог не дал ни единого, зато тепе-ерь…

Устинья Макаровна ухаживанье принимала благосклонно, частенько привозила в санках ребятишек к нему домой, заодно и стряпала на всех – Татьяне было некогда: лазарет Савелия Маркелыча теперь обслуживал и казаков, а у них каждый день что-нибудь да случалось. Ну и на заводе травмы участились, поскольку в цехах стало больше каторжных, взамен мастеров, ушедших в казаки. Немногие оставшихся вольнонаемных, из тех бывших приписных, что по возрасту в строй не годились, хлопот лазарету почти не доставляли.

Вечером на ужин за большой стол собиралась вся «семья». Прибредали чуть живые от усталости казаки, Устинья Макаровна суетилась на кухне, подгоняя со стряпней молодух, которые к этому времени успевали покормить и убаюкать своих чад. Савелий Маркелыч нацеживал в графинчик кедровой настойки, ставил граненые чарки зеленоватого стекла – себе, Устинье Макаровне и казакам, – кормящим матерям не полагалось, он за этим строго следил. Пока Гринька и Кузьма умывались, стол был накрыт, чарки налиты, и дед, как Савелия Маркелыча стали называть в «семье» с самого первого общего застолья, терпеливо ждал, когда все рассядутся.

Вот и в этот февральский вечер все начиналось, как обычно. Только женщины немного замешкались с накрыванием стола: не ко времени раскапризничался Федюня, а за ним захныкала Аринка, процесс укачивания затянулся, и пришлось в него вмешаться папашам. Они, между прочим, занимались этим с удовольствием, и дети, несмотря на весьма юный возраст, хорошо различали, кто их убаюкивает. И быстрее и охотнее засыпали на руках отцов, вызывая тем самым их гордость и ревность мам.

Когда наконец все успокоилось, и едва не поссорившиеся родители заняли свои места, Савелий Маркелыч вдруг сказал:

– Сегодня, ребятушки, вечер особливый. Хочу, чтобы вы были свидетелями… – Он смущенно потупился, а парни переглянулись с женами и вдруг заметили, как зарделась Устинья Макаровна.

– Вот оно што-о-о… – протянул Кузьма, а Гринька мотнул золотым чубом:

– Ты бы не бухтел, брат. Вишь, дело сурьезное.

Кузьма, хоть и был старше, а частенько слушался молодого Шлыка: тот много чего повидал на пути из Тулы в Забайкалье и разбирался в жизни куда как лучше побратима. И на этот раз кивнул согласно и замолчал, а Гринька подбодрил фельдшера:

– Давай, дед, выкладай свою особливость. Да долго не тяни: голод – не теща, пирожка не подаст.

– А вы ешьте, мои хорошие, ешьте, – засуетилась Устинья Макаровна, однако молодые не обратили на ее слова внимания, вопрошающе глядя на Савелия Маркелыча.

Тот как-то по-особому вскинул голову, будто норовистый рысак, и встал. Взял свою чарку, но сразу поставил на место, одернул рубаху-косоворотку, подпоясанную наборным кавказским ремешком. Видно было: волнуется.

– Дорогие мои! – сказал он надтреснутым тенорком и оглядел сидящих. – Да-да, вы все за последнее время стали для меня дорогими. Родными! – с силой выделил фельдшер, видимо, особо значимое для него слово. – Сначала Татьяна, она вообще как дочка, потом – остальные. А уж внуча-ата-а! – Дед даже зажмурился от удовольствия, произнося это сладкое для него слово. Родители переглянулись с довольными улыбками и ухмылками, а он продолжил: – Так вот, дорогие: чтобы стать родными по-настоящему, решили мы с Устиньей Макаровной соединить наши руки и наши жизни на все те годы, кои нам остались на этом свете. То есть обвенчаться. Вот такое мое заключение.

Гринька покосился на побратима – тот сидел, вытаращив глаза, губы шевелились, но слова оставались беззвучными и что это были за слова – известно осталось Кузьме да Богу.

– Ой, как здорово! – сказала Татьяна. – Правда, Любаша?

– А маманя-то согласная? – спросила подруга, обращаясь к свекрови.

Устинья Макаровна, не поднимая глаз, снова густо покраснела.

– Не видишь, что ли? – засмеялась Танюха. – Самая согласная!

– А вы, дед, не староваты венчаться-то? – наконец выговорил вслух Кузьма.

– Старость, сынок, венцу не помеха – была бы любовь! – с превеликим достоинством ответствовал Савелий Маркелыч.

– Ну, ежели любовь… – смешался Кузьма, – тогда, конешно…

– И я не такой уж и старый – всего-то шестьдесят седьмой идет. А матушка твоя – вообще, молодуха. Ей скоко было, когда она тебя родила? Небось годков осьмнадцать? Сложи со своими и получится – ей жить да жить. Еще и родить сможет!

Устинья Макаровна замахала на деда руками, а Гринька захохотал – открыто, белозубо:

– А что, дед, давай наперегонки? На Амуре русские люди ой как будут нужны! Придет туда наше войско казачье – станицы будем ставить, города…

– Одним войском, Гриня, не обойдешься. Войско землю не огладит, а если землю не огладить, не приласкать – она никогда нашей не будет, и мы ей будем чужие.

– Дак я о том же. Будем рожать, а дети наши будут новый край осваивать. Мы им наказ такой оставим, на веки вечные: будьте к земле добрыми, докажите ей, что мы здесь – свои.

2

Зимняя степь – картина безотрадная. Особенно в бессолнечные дни. Белая пустыня внизу, кое-где слегка подмазанная серыми тенями от сопок и увалов, такая же белая пустыня вверху с серыми пятнами там, где скопились более плотные облака, и – всё. Ну, если обернуться, еще цепочка следов от восьми пар лошадиных копыт, пробивающих до земли нетолстый слой снега, но она сливается с пустыней уже в полусотне метров позади.

Два всадника на выносливых мохноногих монгольских лошадках да на чембурах две лошадки заводных, сейчас нагруженных тюками с провизией и палаткой, – больше, насколько охватывает взгляд, ничего живого нет.

Вагранов не любил степь. Ни летом, ни, тем более, зимой. Прожив свои первые восемнадцать лет в глухом таежном междуречье Камы и Вятки, исходив по охотничьим тропам в чащобах не одну сотню верст и встречаясь один на один с росомахой и медведем, не говоря там о прочих волках и рысях, он, уже в солдатах, испугался, увидев впервые большие безлесные пространства. Потом, правда, привык, но полюбить – увольте! Он и фамилию свою воспринимал как лесную, выводя ее из слова «вакорь» , как в Архангельской земле называют малорослое дерево и суковатый пень, и считал, что поначалу его предки были Вакоранами , позже Вакрановыми, а потом жизнь окончательно переиначила на Ваграновых . Может быть, на самом деле и не так, но ему нравилась эта история, тем более что и отец его был малорослый, но кряжистый, и очень даже походил на вакорь .

Можно было, конечно, вывести фамилию и от старого слова «варган», что означало какой-то простенький музыкальный инструмент, но Ивану Васильевичу больше по душе было первое.

Вот такие мысли крутились в его голове, то пропадая, то возвращаясь снова и снова, пока он с молодым казаком Семеном Черныхом, сыном вахмистра Аникея, пересекал китайскую границу, по крутой дуге от лесистых сопок Кяхты нехоженой увалистой степью огибая Маймачин. А еще он думал о том, что сам, по своей доброй (или недоброй?) воле взялся за почти безнадежное дело; мало того, что взялся, так сам же его и предложил. Конечно, Николай Николаевич тоже горазд на спешные решения, мог додуматься и без Вагранова, тогда следовало отговорить генерала, а если не получилось бы самому, привлечь на помощь Екатерину Николаевну. Уж она-то, с ее светлым женским умом, сумела бы направить слишком возбужденные мужские помыслы и дела в нужную сторону. Не то что Элиза, которая после рождения сына совсем перестала подпускать Ивана к себе и, похоже, даже радовалась, когда он уезжал в длительные командировки.

Иван Васильевич тяжело вздохнул, вспомнив, что именно Элиза подтолкнула его на авантюру – он уже почти не сомневался, что эта операция есть самая настоящая авантюра, – когда он ей рассказал про сцену в кабинете Муравьева.

А дело было так.

Генерал-губернатор получил из Кяхты сведения, что бежавший из-под ареста и живущий в Маймачине купец первой гильдии Кивдинский стал организатором контрабандного вывоза в Китай золотой и серебряной монеты. Контрабанда эта была и прежде вступления Муравьева в должность главноначальствующего края, купцов вынуждал ей заниматься старый договор о меновой торговле с Китаем: золото и серебро шло как доплата к российским товарам. Но министерство финансов, боясь, что вся дорогая монета уйдет за границу, требовало от Муравьева строжайших мер по пресечению подобного нарушения договора, и генерал добился от правительства права применять к нарушителям военный суд. Первой жертвой стал кяхтинский купец Марков, у которого при обыске нашли 15 тысяч рублей серебром. Его приговорили к лишению всех прав состояния и шпицрутенам, но потом смягчили наказание, и он уже четвертый год сидел в крепости. Были и другие судимые, но все как-то по мелочи, а тут вдруг вышли на крупную птицу. Муравьев даже обрадовался, но вот незадача – Кивдинский за границей и требовать его официальной выдачи было бесполезно: Китай же не враг своим интересам. А тут еще не ко времени пришла бумага из Петербурга с отказом в его ходатайстве о награждении отличившихся чиновников, и радость генерал-губернатора сменилась яростью. Он ни с того ни с сего, из-за какой-то мелочи, накричал на адъютанта Сеславина, сделал выговор начальнику винного стола, зашедшему с докладом о работе винокуренных заводов, а потом и вовсе всех выставил из кабинета и приемной.

– Представляешь, Лиза, – вечером того же дня рассказывал Иван Васильевич, помогая Элизе купать Василька: пока она поливала теплой водой и оглаживала тельце ребенка мягкой рукавичкой, он осторожно двумя руками поддерживал его головку, – даже не пустил к себе Екатерину Николаевну! В бумаге той, похоже, намекнули, что, пока генерал-губернатор не наведет порядок с контрабандой монеты, с ходатайствами может не обращаться…

Василек закурлыкал что-то на своем грудничковом языке, забил ручками и ножками, выплескивая мыльную воду из жестяного корыта, и Вагранов от неожиданности едва не выпустил его головку из рук. Глянул испуганно на Элизу – не рассердилась ли? – но она, не обратив на оплошность никакого внимания, ласково бормотала что-то по-французски, успокаивая озорника.

Потом они вместе окатили малыша чистой водой, укутали в простынку, и Элиза села кормить его грудью, а Иван Васильевич, выставив купальные принадлежности в коридор (чтобы убрала горничная), уселся напротив – в очередной раз полюбоваться картиной кормления: он не признавался Элизе, но в эти минуты она представлялась ему Богоматерью.

– Ну, Николья намекнули, и qu’est-ce qu’il a dit? [73]  – спросила Элиза, убедившись, что сын хорошо взял грудь и вкусно зачмокал.

– Что сказал? – Вагранов был уверен, что Элиза, увлеченная купанием, не слышала, что он ей говорит, и потому немного растерялся. – Выругался, конечно… ну, как в армии ругаются. Еще бы не выругаться! Тут же этот, беглый Кивдинский, как заноза… Вот ежели его поймать да посадить в крепость, можно было бы отписать в Петербург о победе над контрабандой.

– Тебье и надо его поймать, – сказала Элиза так спокойно и уверенно, что Иван Васильевич от неожиданности громко сглотнул. – Ты есть contre-espionnage [74] . Это есть твое дьело.

Иван Васильевич всю ночь проворочался без сна, а утром пришел к генералу с предложением выкрасть Кивдинского, привезти в Россию и предать суду. Причем выкрасть по-тихому, чтобы никто не был посвящен в эту деликатную операцию. Учитывая возраст Кивдинского и его комплекцию, для исполнения задуманного потребуется не больше двух человек, то есть должен пойти сам Вагранов и кто-то еще, желательно из казаков, которые не боятся голой степи.

Муравьев выслушал своего верного порученца, походя бросил:

– Мне это тоже приходило в голову, – и призадумался, а потом спросил: – А если, не дай бог, попадетесь китайцам? Я ведь выручить не смогу.

– Ежели попадемся до того, как выкрадем Кивдинского, скажем, что беглые, а беглых китайцы обязаны вернуть в Россию. Ну, а ежели после того… – Вагранов развел было руками – мол, ничего не поделаешь, – но тут же просветлел: придумал. – А скажем, что украли богатея для выкупа. Так же, мол, беглые, жить-то надо – вот и украли.

– Кивдинский тебя может узнать: наверняка ведь помнит, как мы в Петропавловском были.

– Наклею бороду, волосы будут грязными лохмами – вряд ли узнает.

Муравьев еще подумал.

– Ну, хорошо. Возьмешь письмо к Ребиндеру – думаю, у него уже есть агенты на той стороне, кто может помочь в случае чего.

Действительный статский советник Николай Романович Ребиндер приехал в Кяхту в июне прошлого года, сразу после учреждения градоначальствования, о коем Николай Николаевич хлопотал, исходя из борьбы с той же контрабандой. Новый градоначальник имел на руках личные рекомендации министра внутренних дел Перовского, которого Муравьев уважал безмерно, посему и доверием генерал-губернатора стал пользоваться с первого дня знакомства. Завести агентов-доносителей на китайской стороне ему посоветовал генерал, имея в этом отношении богатый кавказский опыт.

Семена Черныха Вагранов выбрал в помощники сам – он давно приметил этого молодого хваткого казака, по просьбе отца принятого в охрану генерал-губернатора. И, кажется, не ошибся.

– Ваше благородие, – подал голос только что вспомянутый казак, – на окоеме – гляньте справа – Маймачин, за ним – Кяхта, а еще правее – кака-то речушка, верно, Чикоя приток, и тама – околки.

Штабс-капитан вгляделся в указанном направлении – действительно, в белой пустыне прорисовались дома и юрты с дымками над ними, а правее от них – кучки деревьев, присыпанных снегом, – берез, ольхи, дубков, какие бывают в степи по долинам рек и речушек и называются в Сибири околками.

– Тама и заночевать можно, – сказал Семен. – И костер запалим – под берегом никто, поди-кось, не увидит.

Уже смеркалось, и Иван Васильевич долго не раздумывал. Действительно, лучшего места для ночлега в этой пустыне не найти. Кроме того, до Маймачина рукой подать, а он собирался сходить на разведку и найти жилище российского агента, названного ему Ребиндером. Где этот агент живет, ему показали на плане Маймачина, а вот где живет Кивдинский, было неизвестно, и Вагранов надеялся это выяснить.

Пока выбирали место, пока устанавливали палатку, совсем стемнело. Вагранов оставил Семена заниматься костром, обихаживанием лошадей и прочими бивуачными делами, а сам проверил кольты, спрятанные за пазухой кожушка, и пошел целиной к не столь уж далеким огонькам Маймачина.

3

Огней в Маймачине хватало. Раннюю зимнюю темноту разбавлял свет от ламп и свечей из окон немногочисленных деревянных домов, но главным образом – от бумажных разноцветных фонарей, обвесивших входы в питейные заведения, китайские трактиры xiăofànguăn, из которых через то и дело открывающиеся двери неслись музыка и пьяные крики: купцы изволили гулять после трудового дня.

Впрочем, в Маймачине, как и в Кяхте, кроме купцов и их приказчиков полно было околоторгового люда – грузчики и возчики, судейские крючкотворы и стражники, сборщики пошлины, воришки и просто бродяги всех мастей, так что Вагранову с его кудлатой бородой, драным кожухом и растоптанными сапогами затеряться среди них было нетрудно.

Дом агента стоял в переулке сразу за трактиром, вход в который был с торговой площади, в это время уже пустовавшей. Свет от фонарей сюда почти не дотягивался, два окна, выходящие в переулок, были темными, в одном – теплился огонек свечи. Вагранов постучал в стекло условным стуком, внутри метнулась тень, заслонившая свечу, потом за воротами звякнуло, наверное, щеколда входной двери, и заскрипел снег под шагами человека, спешащего к калитке.

– Shénme rén? [75]  – спросил мужской глуховатый голос.

Вагранов догадался, о чем спрашивают, ответил, как полагалось:

– Свой. Принес привет от Николая.

Загремел засов калитки, створка приоткрылась.

– Заходите.

Говорит с акцентом, отметил Иван Васильевич. Не понял, с каким, но не китайским. Китайцев, говорящих по-русски, он встречал в Иркутске и в Забайкалье. Впрочем, ничего особенного – на границе кого только ни встретишь.

Он протиснулся в образовавшуюся щель. Агент быстро выглянул на улицу, никого не обнаружил и закрыл калитку на засов.

Вагранов ждал, глядя ему в спину, в наброшенную на плечи мохнатую шубу. Большой воротник был поднят и прикрывал голову.

Хозяин пошел впереди, гость за ним – к дому и в дом. На крыльце обмел голиком снег с сапог, прошел темные сени и жадно вдохнул тепло, пахнувшее из открывшейся двери. Подумал: каково-то в палатке Семену? Да и лошадкам не позавидуешь – мороз к ночи стал кусачим, добро хоть ветра нет.

Сесть агент не предложил, но засиживаться штабс-капитан и не собирался. Разглядывать агента тоже было некогда. Отметил мельком невосточное лицо, черные волнистые волосы, монгольские висячие усы и чуть зауженные темные глаза. Да больше при слабом свете свечи и невозможно было разглядеть. Хотя показалось, что где-то когда-то видел брезгливо провисшую нижнюю губу. Но мало ли кого и где он в своей жизни видел – не до того сейчас, не до того.

– Христофора Кивдинского знаешь? – сразу перешел он к делу.

– Знаю, – кивнул агент.

– Где живет – можешь сказать или показать?

– Когда нужно? – Агент посмотрел на тикающие на стене ходики. Они показывали восемь часов.

– Сейчас.

Не сказав больше ни слова, агент просунул руки в рукава шубы, напялил шапку и пошел к двери.

Как ни странно, дом, в котором жил Кивдинский, был одноэтажный – таких в Маймачине абсолютное большинство, – невелик и стоял наособицу на окраине торговой слободы. Парадная, если можно так сказать, дверь выходила на невысокое крылечко под навесом; по обе стороны от крыльца было по два окна, в одном горел свет керосиновой лампы.

Агент двинулся прямо к дому, видимо, посчитав, что гость намерен повидаться с Кивдинским – ему же никто не объяснил, зачем прибыл человек с российской стороны, – но Вагранов дернул его за рукав:

– Не надо беспокоить. Успеется.

– Я, однако, пойду домой, – сказал агент и, не дожидаясь согласия гостя, скрылся за углом.

Вагранов сердито фыркнул, но задерживать его не стал, а затаился под забором напротив дома. В общем-то, ему было сейчас не до агента: он ругал себя последними словами из-за плохой подготовки операции. Кто, спрашивается, мешал дать этому самому агенту предварительное задание – разузнать все необходимое о жизни Кивдинского в Маймачине: ну, там, с кем живет, в какое время бывает дома один, кто к нему и как часто ходит. «Тоже мне контрразведчик, – издевался над собой Иван Васильевич, – не узнавши броду, суешься в воду; все бы только выслужиться перед генералом!» Последнее было неправдой или почти неправдой, но штабс-капитан жалеть себя не собирался: поторопился, наделал ошибок – сам за них и отвечай. А ценой этих ошибок могла быть жизнь, и не только его, Ивана Вагранова, но и ни в чем не повинного Семена Черныха. «Поэтому, – решил он, – послежу часок за домом, а приду за Кивдинским после полуночи, в часы третьей стражи, если она здесь есть, что весьма сомнительно. Впрочем, и это надо проверить».

Внутреннего плана дома у Вагранова, разумеется, тоже не было, где там располагался на ночь Кивдинский – неизвестно, но это Ивана Васильевича не заботило: он не собирался взламывать запор и шариться по дому вслепую. Он выбрал предельно простой прием: подъехав к дому верхом, постучать в окно и заявить открывшему дверь, что у него сообщение от детей Кивдинского. Если откроет сам, оглушить, связать, погрузить на лошадь, как переметную суму и вывезти из слободы. Если же выйдет слуга, поднять небольшой шум, чтобы вышел хозяин, а дальше – по первому варианту, не забыв, конечно, оглушить и слугу.

Если бы Вагранов знал, что у Кивдинского есть телохранитель Хилок, который запросто может справиться с медведем, а таких противников, как штабс-капитан, ему маловато пяток на одну руку, он сто раз подумал бы, прежде чем пускаться на такую авантюру. Но, к счастью или к несчастью, ему это было неизвестно.

Свет в окне скоро погас и больше не зажигался за все время наблюдения за домом, а время это из-за холода, пронизывающего драную шубейку, казалось просто бесконечным. Никто из дома не выходил и в дом не входил. Постояв еще минут десять и окончательно замерзнув, Вагранов осторожно, обходя стороною центр слободы, двинулся на окраину и дальше в степь. Стражников на улицах не было, дорогу он запомнил, шел споро, не оглядываясь, так что добрался до бивуака довольно быстро. Там его ждал Семен с горячей похлебкой и чаем. Лошади были накормлены и напоены, укрыты от холода попонами; им, по предположению штабс-капитана, предстояло основательно потрудиться еще до рассвета: после похищения следовало как можно скорее перейти границу.

До полуночи оставалось больше трех часов, Вагранов приказал Семену дежурить, поддерживая огонь в костре, а сам завернулся в одеяло, сшитое из собачьих шкур, согрелся и легко заснул.

Проснулся он от звука выстрелов. Мощный удар смял палатку, и она отлетела в сторону. Глазам выглянувшего из-под одеяла Ивана Васильевича предстали люди – двое с факелами и двое с ружьями в руках; в одном из факельщиков он узнал агента (предал, сволочь!), в другом Кивдинского, двое оружных были незнакомы – оба широки в плечах, лица заросли густыми бородами, один вообще похож на медведя, вставшего на задние лапы.

– Вот он, ваш Чертов Куцан, – сказал агент, и Вагранов тут же его вспомнил. Шилка, супруги Остин, путешественники и геологи. Правда, волосы Ричарда были тогда другого цвета. – Приплыли, мистер Вагранофф.

Нашел же Ребиндер, кого в свои агенты завербовать, – матерого английского шпиона! Ах, Николай Романович, Николай Романович, как же ты так обмишулился-то? Или, наоборот, – хорошо знал, кого вербуешь? Или – даже сообщил, кого ждать? Пока Вагранов с Черныхом кругаля выписывали, чтоб зайти врагу в тыл, тебе от Кяхты до Маймачина только шаг шагнуть, а уж курьера послать – дело плевое.

Или – Остин сам узнал старого знакомца в лицо, а потом проследил, где он обосновался, да и сообщил Кивдинскому, что по его душу ангелы прилетели. Догадаться-то ума большого не требуется.

Эти мысли промелькнули в голове мгновенно, все чувства обострились, тело напряглось.

– Что скажешь, поручик? – захохотал один из бородачей, тот, который помельче, и Вагранов узнал и его: Григорий Вогул. Выжил, значит, сукин сын!

Иван Васильевич, не отвечая, нащупал правой рукой за пазухой кожушка рифленую рукоять кольта и осторожно взвел курок. Второй кольт подождет. Шесть патронов – может хватить на всех, надо только сбросить собачье одеяло, а оно, как на грех, довольно плотно замотано вокруг тела. Семен скорее всего убит – не в воздух же делали выстрелы незваные «гости» – и рассчитывать можно только на самого себя.

Но тут ему помогли сами лиходеи.

– Вставай, гостенек дорогой, – подал голос Кивдинский. – Погутарим перед расставаньицем – зачем прибыл и от кого. Хотя, хочешь, угадаю? Генерал тебя прислал, друг мой разлюбезный посчитаться надумал.

Пока он говорил, Вагранов левой рукой распутывал одеяло, готовясь к тому, чтобы вскочить и стрелять, по возможности одновременно. Вызвать переполох, а затем бежать в степь. Если не получится положить всех.

Второй бородач не выдержал его возни, наклонился, чтобы подсобить, и на пару секунд перекрыл своим телом нацеленность ружья Вогула. Но этих секунд Вагранову хватило выдернуть руку с кольтом из-за пазухи и выстрелить бородачу в лицо – тот, как отброшенный, рухнул Ивану на ноги. Второй выстрел – в Вогула – получился бесцельным: бывший комбатант ловко увернулся, но поскользнулся и упал. Следующим выстрелом штабс-капитан уложил Кивдинского; Остин, уронив факел, отскочил сам и тоже бросился на землю.

Упав в снег, факелы погасли; слабые желто-голубые язычки огня, перебегавшие по углям костра, не могли осилить навалившийся мрак, и это было Вагранову наруку.

Иван потерял бесценные мгновения, выпрастывая ноги из-под медвежьей туши бородача, и прицельно стрелять ему уже было некогда – требовалось немедленно уходить. Бабахнув еще пару раз наугад, он перекатился с открытого места под кусты околка, ужом проскользнул под ними, развернулся, чтобы высмотреть цель у костра, и тут же грохнул выстрел – пуля срезала ветку над самой головой. Вторая, из револьвера – явно от Остина, – щелкнула в ствол березки в полуметре от плеча. Он успел заметить, что стрелявшие укрываются за телами «медведя» и Кивдинского. Поняв, что вспышки ответных выстрелов сразу выдадут его местонахождение, Иван счел за разумное уносить ноги подобру-поздорову. Перекатом он вывалился на лед речушки, вскочил и, низко пригибаясь, побежал, надеясь укрыться за поворотом. И тут ему дважды не повезло. Во-первых, не было поворота, а во-вторых, как нарочно, в густой пелене облаков образовался прогал, и луна, до того почти совсем невидимая, вдруг царственно выплыла, щедро излив на заснеженную землю целую реку голубоватого света. В этом коварном свете темная фигура человека, бегущего на белом фоне реки, стала четко видна. И немедленно грохнул выстрел из штуцера. Фигура на мгновение как бы всплеснулась вверх и, тут же опадая, распласталась на снегу.

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги