Наконец он освобождается; сегодня ему совсем не хочется задерживаться в школе, он просто собирает вещи и уходит. Дома он извлекает контракт и кладет его на стол, откуда тот как будто смотрит на него, сверкая своей полярно-снежной белизной.
На третьем гудке Хэлли подходит к телефону. И когда она делает это, Говард испытывает шок: ее голос звучит не в его собственной голове и совершенно независимо от его памяти. Он вдруг сознает, что, думая о ней, представлял ее в каком-то вневременном состоянии; и только сейчас до него по-настоящему доходит, что и до его звонка, и еще раньше, в течение каждого мгновения этих последних недель она была занята чем-то другим, своим, проживала день за днем, о которых он ничего не знает, — точно так же, как и до встречи с ним в ее жизни были еще тысячи дней, таких же реальных для нее, как ее собственная рука, и о которых он не будет иметь ни малейшего представления, в которых сам он не присутствовал даже в виде смутной идеи.
— Говард?
— Да, это я. — Он даже не подумал заранее, о чем будет говорить. — Давно тебя не слышал, — наконец находит он какие-то слова. — Как ты? Как поживаешь?
— Все хорошо.
— Ты все еще у Кэт? Все нормально?
— Все хорошо.
— А как работа, как ты… справляешься?
— С работой тоже все хорошо. Что ты хотел мне сказать, Говард?
— Просто хотел узнать, как у тебя дела.
— Я уже сказала: все хорошо, — повторяет она.
Молчание, которое за этим следует, наполнено решимостью поднятого ножа гильотины.
— У меня тоже, — жалко говорит Говард. — Хотя… Не знаю, слышала ли ты — у нас в школе случилось несчастье. Этот мальчик… Он был в моем классе…
— Я слышала. — Лед в ее голосе тает, хотя бы на мгновение. — Да, сочувствую.
— Спасибо.
Говарду вдруг хочется рассказать ей обо всем — о тренере, о тайном собрании школьного комитета, об этом пункте о конфиденциальности. Но в последнюю секунду он сдерживается: его охватывают сомнения — а хорошо ли сейчас будет вот так обнаружить перед Хэлли, в каком грязном, порочном мире он живет? Вместо этого он выпаливает:
— Я совершил ошибку. Вот что я хотел тебе сказать. Я совершил ужасный поступок. Я сделал тебе больно. Я виноват, Хэлли, и я раскаиваюсь.
Одно-единственное слово — “Ладно” — как бесплодный атолл посреди океана молчания.
— Ну а что ты об этом думаешь?
— Что я думаю?
— Ты можешь меня простить?
Этот вопрос, произнесенный вслух, звучит до смешного невпопад, как будто он вдруг процитировал фразу из “Касабланки”[28]. Но Хэлли не смеется.
— А как же та, другая женщина? — спрашивает она безразличным, ничего не выражающим тоном. — Ты уже говорил с ней об этом?
— А! — он машет рукой так, словно прошлое — всего лишь струйка призрачного дыма, который можно рассеять одним движением. — Все кончено. Это был пустяк. Это все было ненастоящее.
Хэлли не отвечает. Рассеянно вышагивая взад-вперед по комнате, Говард говорит:
— Я хочу попытаться начать все заново, Хэлли. Я тут подумал — мы могли бы вообще уехать отсюда. Начать жизнь с нуля в каком-нибудь другом месте. Может быть, даже в Штатах. Мы могли бы пожениться и перебраться в Штаты. В Нью-Йорк. Или еще куда-нибудь — куда захочешь.
На самом деле эта мысль только сейчас пришла ему в голову — но как только он высказал ее вслух, она показалась ему просто отличной! Еще бы — новая, серьезная жизнь где-то далеко-далеко от Сибрука! Тогда им удалось бы одним махом разрешить все проблемы!
Но когда Хэлли отвечает, ее голос — хотя в нем уже слышатся прежние теплые нотки — звучит грустно и устало:
— Когда твоя рука в огне, да?..
— Что?
Она вздыхает: