-- Гонец ускакал сразу же. Мы... милорд, вам нет смысла думать об этом, потому что отсюда король все равно ничего сделать не сможет. И...

Дойл приподнял бровь, надеясь, что этого движения хватит для участия в разговоре.

-- Мы сумели убедить его величество, что он не должен навещать вас.

Это верно. Если рядом сляжет Эйрих, Стению можно будет хоронить.

-- И лекарь разрешил мне бывать у вас только тогда, когда он не занимается вами, -- продолжила леди Харроу, и в ее голосе прозвучало явственное недовольство.

-- Хвала Всевышнему.

Ирония вряд ли была различима.

Леди Харроу еще что-то говорила -- но Дойл снова погрузился в пучину видений и чудовищных образов и уже не слышал ее слов, и только непритязательный мотив эмирской песни был соломинкой, за которую он пытался удержаться, чтобы не утонуть.

Различие между днями и ночами стерлось. Собственно, стерлось само течение времени. Осталась боль -- и короткие улучшения, наступавшие после того, как лекарь Хэй пускал кровь или поил его своим горьким отваром.

Тело перестало принадлежать Дойлу -- во всяком случае, всем сердцем он старался убедить себя в том, что это тело -- не он. Не ему взрезают вены, не ему прокалывают огромные гнойные бубоны, и не он раз за разом выблевывает жалкие крохи пищи, которые лекарь старается ему дать. Это все происходило с его телом. Он же, пусть и запертый в клетке тела, оставался собой, его разум был тверд -- во всяком случае, когда не склонялся под натиском кошмаров. Мысленно он искал способы справиться с угрозой Остеррада, думал о том, кто и как без него поймает могущественную ведьму, а иногда отчаянно жалел о том, что не нашел в себе мужества и не узнал, что ответила бы леди Харроу на его предложение. Последнее было глупее всего -- хотя бы потому что не имело ровным счетом никакого значения.

Что бы ни говорил лекарь Хэй о надежде, Дойл отчетливо понимал: каждый день может быть последним. Самое время было вызывать святейших отцов и спрашивать, примет ли его Всевышний. Разумеется, Дойл этого не делал -- хотя бы потому что уже давно не мог произнести ни слова. Зрение тоже подводило: в глазах стоял серый туман, сквозь который сложно было что-то различить. Запахи трав больше не пробивались -- запахов вообще не осталось. И только звуки -- приглушенные голоса, шаги, шорохи -- были реальными. И, конечно, боль. В некотором роде Дойл к ней привык -- по крайней мере, перестал различать многообразие и уже не мог отделить головную боль от той, которая возникала при проникновении в тело раскаленной иглы.

Однажды мутное забытье было нарушено -- тоже звуками. Это были глухие рыдания. Дойл не мог пошевелиться или что-то сказать, поэтому ему оставалось только вслушиваться в них.

 -- Прости меня, Торден, -- пробормотал рыдающий, и в сорванном голосе Дойл узнал голос Эйриха. -- Это моя вина. Всегда моя.

Дойл отчаянно хотел бы сказать, что это не так. И тогда, когда он попал в плен, и теперь -- это был его собственный выбор. Он мог не начинать самоубийственную атаку. И мог покинуть Шеан.

-- Я снова тебя подвел, брат, -- кажется, Эйрих сжал его руку, но осязание было таким же неточным, как зрение. -- И мне придется жить с этим. Торден... Я хочу поменяться с тобой местами, клянусь Всевышним.

Если бы Дойл мог, он велел бы ему замолчать. Но он не мог. И голос брата постепенно затихал в непроницаемой пелене вечной тишины.

Глава 32

Но тишина была не вечной. Блаженное небытие сменилось сокрушительной силы ударом под дых -- он пробил тело Дойла насквозь, как тяжелый таран пробивает ворота какой-нибудь деревеньки. Дойл распахнул глаза, мир, долгое время бывший для него погруженным в туман, вдруг обрел непривычную четкость -- в темноте он на короткое мгновение стал видеть так же ясно, как при свете дня, разглядел и спящего у окна лекаря, и тлеющие угли, и сундук в самом дальнем углу, и резьбу на столбиках кровати. Следом навалились ароматы -- собственного тела, трав, пыли, болезни. Слух вернулся последним -- уже после осязания. Дойл замер, а потом быстро сел в кровати. Вместо непреодолимой слабости он чувствовал энергию, но ощутил не радость, а отчаянье. Он знал, что это за всплеск жизненных сил. Последние минуты. В "Анатомиконе" об этом говорилось, но Дойл не верил до сих пор: перед смертью часто бывает так, что больной как будто выздоравливает, и сила всей его жизни, которую прожить уже не суждено, сосредотачивается в коротких мгновениях, выплескивается до капли -- и наступает смерть.

 -- Хэй! -- выкрикнул он чужим, скрежещущим голосом. Лекарь подскочил на месте -- и тут же бросился к нему.

 -- Остеррад. Что сделано? Скажите, мне нужно знать! Сейчас!

 -- Милорд, -- пробормотал Хэй, быстрым движением касаясь его запястья и сосчитывая бешеный пульс, -- мы не получали известий уже неделю, с тех пор, как послали гонца.

 -- Я здесь неделю?

 -- Восьмой день идет.

 -- Что в городе? Говорите! -- Дойл желал в эти минуты узнать как можно больше -- напоследок. Пусть так, но он не останется в неведении.

Лекарь сглотнул, его глаза забегали из стороны в сторону.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги