Скамья в магистратском подземелье Познани оказалась на месте. Но кто полезет под нее, когда Старый Мойша — в Варшаве? Да и пан Твардовский, считающий Скорину виновным, тотчас объявился в подполе и уже успел произнести:
— Veto!..
И тут не на шутку разозлился такой всегда глубоко рассудительный, олимпийски спокойный доктор Фауст. Скорина еще никогда столь гневным доктора Фауста не видел; все Прекрасные цветки средневековья, в том числе и пан Твардовский, его никогда еще столь гневным не видели. А доктор Фауст попросту кричал:
— Я — не Катон!.. А Польша — не Карфаген!.. Но, подобно Катону, я скажу, я повторю: «Delenda Carthago... delenda libertas Polonorum»[170]. Чтоб не торжествовала справедливость, чтоб не торжествовала правда, чтоб собачий набрех бросал в тюрьмы честность и не было никакой возможности загнать того пса — скорченного, с поджатым хвостом, паршивого — под скамью, дабы он там давился своим признанием «смошенничал я, как собака», а после трижды побрехивал, да так, чтоб не только в зале суда было слышно, не только в городе — Виль-не, Полоцке, Варшаве, но по всему Великому княжеству Литовскому, по всему королевству Польскому!.. А он — veto?!
Пана Твардовского, однако, вся эта обвинительная тирада ничуть не тронула.
— Вы, — сказал пан Твардовский доктору Фаусту с невозмутимым спокойствием, — не судья Речи Посполитой, которую сам Эразм Роттердамский назвал прибежищем свободы, образцом толеранции и примером для тиранических правительств. И вы еще вины Старого Мойши не доказали. Правосудие непременно свершится. Правосудие в руках короля Жигимонта Старого, именем которого Польша имела, имеет и будет иметь свои святые свободы-вольности!.. Суд впереди, тысяча дьяволов!..
— Если б у меня действительно уже была душа, я вас, дорогой Франциск, так пожалел бы, так пожалел бы, — снова загорюнился Голем.
— Не горюй, добрая душа, — просветлев лицом, сказал доктор Фауст, запамятовав, что у Голема души нет.
И вновь заплакал Голем, будучи не в силах смириться и забыть, что души у него нет.
И над всем тем, что только что происходило в мрачном каземате познаньского магистрата — в словесной перепалке и в молчании, наполненное радостью и сопровождаемое плачем, — словно венец этой ночи, воспарил, как белый орел-сокол, чистый и под стать юношескому звонкий голос пожилого уже, однако, Станислава Станьчика;
— Да, суд впереди. Суд всегда впереди. И будет суд тот для вас, Францискус, непременно справедливым.
— J pede fausto[171]! — добавил доктор Фауст, молча усмехаясь и не без удовольствия про себя отмечая, что его фамилия звучит в унисон с латинским словом «счастливо».
Утро вечера мудреней. Наверное, сколько помнит себя человечество, столько дружит оно с мудростью этой пословицы. А Скорина мог еще и знать и любить и свою полоцкую поговорку, согласно которой без присловья даже со скамьи не свалишься. Со скамьи, на которой Скорина досыпал свою последнюю ночь в подполе познаньского магистрата, он поутру не упал, но присловье о мудрости утра все же на устах у него поутру было. А чем же мудреней оказалось утро 17 июня 1532 года? Да хотя бы тем, что оно оспаривало мудрость любимых Скориной эллинов и римлян. До утра 17 июня Скорина, к примеру, безоговорочно соглашался, что единственное спасение побежденных — ниоткуда не ждать спасения.
И он, Скорина, в своей познаньской темнице ниоткуда и не ждал спасения, хотя вправе был ждать его, даже должен был ждать его, потому что спасение который уже день извне приближалось к нему, торопилось, обретало черты реальности по мере того, как спешил из Гданьска поначалу сюда, в Познань, а затем на Вавель дорогой племянник Франтишека Скорины, сын его брата Ивана — Роман. Тут, в Познани, Роман был уже в марте месяце, пока лишь просьбами в магистрате добиваясь освобождения из-под ареста своего дяди, одновременно обязуясь выплату отцовского долга обеспечить залогом, а потом, 1 мая 1532 года, составляя в том же магистрате официальный свой протест против содержания в заточенье арестованного без всяких на то оснований доктора Франтишека Скорины. Тогда же, 1 мая, Роман избрал и особого полномочного представителя своего в деле освобождения дяди. Всего этого не знал в своем заточенье дядя Франтишек, зато о всех перипетиях борьбы за его судьбу племянника Романа были как нельзя лучше осведомлены варшавские кредиторы-ростовщики. И в ответ на повторные усилия Романа вызволить Скорину из тюрьмы с гарантией выплаты долга посланцы Мойши Старого, уже известного нам 2 мая 1532 года, выхватывали в королевской канцелярии уже известный нам второй указ, предписывающий и дальше держать Скорину в тюрьме со всей надлежащей бдительностью. Так что вокруг темницы Франтишека Скорины — вне, за стенами ее — вон какая борьба кипела, вон как гоняли своих гонцов между Варшавой, Познанью и Краковом Старый Мойша и его сын Лазарь да зять Моисей!