Андрей помялся в нерешительности, отошел, постоял немного, вернулся и положил руку на плечо Байкича.
— В сущности я совершенно согласен с тобой.
Так как Байкич не отвечал, Андрей направился к своему месту. Он был смущен и шел на цыпочках, как провинившийся. Йойкич стукнул трубкой телефона.
— Самоубийство! — Он был уже у двери.
— Самоубийство…
Байкич схватил брошенную трубку.
— Где? Топчидер? Хорошо. Когда? Не понимаю. Еще лежит там? Сейчас!
Бурмаз высунул голову из-за стеклянных дверей с зелеными занавесками.
— Интересно?
Байкич хмуро глянул на него.
— По-видимому.
Внезапно в монотонную работу ворвалось радостное возбуждение, которое приличия ради прикрывалось серьезными минами.
— Что такое, коллега?
— Самоубийство.
— Сколько лет?
— Гимназистка, кажется.
— Ого, интересно!
Сквозь открытые окна стали доноситься звуки заводимого мотора, сначала редкие и медленные, а потом быстрые и частые. Гудок — и машина исчезает в уличном шуме: фоторепортер спешит на место происшествия.
— Алло, да. Как? Погодите! Шоп, примите!
— Исключили из гимназии накануне получения аттестата зрелости.
— Причина?
— Еще не знаю.
Так, капля по капле, из черной пасти телефонного аппарата узнавалась правда. Уже набранный номер ломался; составлялись новые доски; один линотип уже стучал, и из блестящего свинца слагались первые строчки:
В той части топчидерской железнодорожной линии, которая идет от Топчидера до Раковицы и где обычно царствует сельская тишина и покой… гулявшие в это утро могли заметить скромную молодую девушку в синем берете; она сидела в лесочке, покрывающем склон, вдоль которого тянется полотно, и плакала. Но так как это были либо прогуливавшиеся парочками обыватели, наслаждавшиеся прекрасным весенним днем, либо служащие из ближних имений, то никто не обратил особого внимания на одинокую заплаканную девушку. «Какое-нибудь любовное горе», — думали они и проходили дальше. Раздался душераздирающий крик… господин Десница подбежал и увидел страшную картину… Несчастной жертве… поезд… голова… Начальник станции немедленно по телефону… Пристав тринадцатого участка…
Наверху, в редакции, телефоны продолжали работать.
— Алло. Да, это я, это я… Нет, говорите по буквам. Авала, Лесковац, Европа, Косово, Сава, Авала… Александра? Как? Александра? — У Байкича дрогнула рука; и без того бледное лицо было без кровинки. — Продолжайте… Ристич… Да, слышу. Хорошо. Дальше… Документы… Когда? Утром? — Теперь щеки у него уже покраснели. — Дальше… Не мешайте! Не мешайте!
— Что такое, коллега?
— Самоубийство.
Дилберов пилкой чистил ногти.
— В гимназии еще ничего не знают. Дилберов, прошу вас…
Дилберов, с фиалкой в петлице, поднялся.
— Постарайтесь сразу войти в контакт с ее подругами.
Линотип складывал новые свинцовые строки. Материалы поступали. Начал работать второй линотип.
— Скорей, господа, скорей!
Хотя была только половина четвертого, перед зданием уже собирались газетчики. Одни лежали возле стены, другие сидели на тротуаре. Учуяли в воздухе сенсацию и прикинули в уме, что смогут продать на двадцать — тридцать номеров больше обыкновенного.
Приехал Стойков с первой фотографией: молодое, некрасивое лицо, смеющиеся глаза, озорной курносый носик, кудряшки на висках, шапочка, надетая по-мальчишески. В цинкографии мастер уже приготовлял аппараты.
— Алло… да. Нет. Послушайте, Дилберов. Садитесь в машину и поезжайте. Шоп, принимайте!
Помогает и третий линотип. Слышится шум мотора: подъезжает фоторепортер. Первый оттиск выходит из цинкографии. В типографии набирают заголовок в четыре столбца: «Трагическое самоубийство гимназистки». Бурмаз из своего кабинета вышел в редакционную комнату и начал ежеминутно поглядывать на свои золотые часы.
— Скорее, господа, скорее!