Не знаю, прочла ли Марина Ивановна что на моем лице или понимала, какое впечатление производит ее комната и стол при первом посещении, впрочем, не сомневаюсь, что ей было совершенно безразлично, что и на кого какое впечатление производит, – но почему-то, закончив читать стихи и поглядев на меня, она сказала:
– Хорошо, что есть такой, а не треногий! Этот по крайней мере о четырех ногах, устойчивый.
«Мой письменный верный стол! Спасибо за то, что шел со мною по всем путям…» А шел ли? И по всем ли путям? И этот гимн столу не являлся ли вожделенной мечтой именно о том исконно своем, ни с кем и ни с чем никогда не делимом письменном столе?!
Край стола был… И на Покровском бульваре, и на Герцена, и в Голицыне, и во всех прочих ее бесприютных приютах. Но
«Стол должен быть – место незыблемое, чтобы со всем и от всего – к столу, вечно и верно – ждущему. (Так Макс возвращался в Коктебель)».
«С горечью думаю о том, что у самого посредственного фельетониста, даже не перечитывающего – что́ писал, есть письменный стол…»
«Все, что я хочу от “славы”, – возможно высокого гонорара, чтобы писать дальше. И – тишины.
(В просторечии: пустой комнаты с трехаршинным письменным столом, – хотя бы кухонным!)»
«…и опять нет стола, а доска, годная разве только для кораблекрушения…»
«Главная беда: у меня нет твердого места для писания; в хорошей комнате, с окном и сосной в нем, спит Мур (днем и с 9 веч.), а в кухне – нет окна, и вся еда, и лук, и жара от примуса, и стол – непоправимо, целиком расшатанный, на к-рый гляжу с отвращением, всячески – взглядом – обхожу».
«Сейчас 6 ч. утра, пишу в кухне, за единственным столом, могущим вместить 8 корректур сразу. Из кухни не выхожу: не рукописи – так обед, не обед – так стирка и т. д…»
Это пишет она разным людям в разное время. Пишет Буниной, Шаховскому, Тесковой; пишет в 1925-м с
А на
«Мой письменный верный стол!..»
Аля говорила, что мать как никто умела справляться и расправляться с второстепенностями жизни и прожорливостью этих второстепенностей и, отсекая мелочи повседневности, умела сосредоточиться на главном, на своем в любых условиях, в любой момент, посреди хаоса и неизбывности быта, – папироса во рту, голова подперта ладонью, тетрадь на краю стола… «Так будь же благословен – лбом, локтем, узлом колен испытанный, – как пила в грудь въевшийся – край стола!..»
Тогда, на Покровском бульваре, в первый свой приход я подарила Марине Ивановне присланные ей Тарасенковым два нарядных больших блокнота, на обложке которых было яркое синее небо и левитановские желтые березки. Эти блокноты продавались на финской выставке-распродаже еще до войны с финнами, и мы все запаслись ими.
– Какая отличная бумага, – произнесла Марина Ивановна, пробуя бумагу на ощупь, – но на ней невозможно работать, будешь все время думать, что на такой бумаге надо писать что-то особенно хорошее! Это пойдет на чистовик, я буду сюда переписывать переводы начисто.
Но откинув страницу и увидев, что лист, только чуть схваченный по верхнему краю клеем, легко отделяется, сказала:
– Нет, для работы это совсем не годится, листы распадаются, это только для писем.
– А разве вы никогда не пишете на отдельных листах?
– Нет. Листы легко теряются, тетрадь вернее сбережет. Надежнее…
Не знаю, была ли это еще гимназическая привычка писать в тетради, или дальнейшая скитальческая жизнь приучила к этому, – знаю только, что весь литературный архив Марины Ивановны, все ее литературное наследство оставлено именно в тетрадях: