Письмо Меркурьевой, на которое дает ответ Марина Ивановна, я никогда не держала в руках, но все же как-то не верится, чтобы старая интеллигентная женщина, доброжелательно относящаяся к Марине Ивановне, разыскавшая ее, окликнувшая по возвращении из эмиграции (на что отнюдь не у многих из прежних друзей и знакомых хватило храбрости), могла бы написать – мол, предки предками, а вы-то сами что дали Москве, какое у вас на нее право?!.

Может быть, этот черновой набросок ответа и есть тот внутренний монолог, тот спор внутри себя, который нам так часто приходится вести, уподобляясь Дон Кихоту, сражающемуся с ветряными мельницами, и, не имея возможности, по тем или иным причинам, высказать все напрямик там, где надо и кому надо, мы, изнемогая, теряя силы в этой бесплодной борьбе, – срываемся на чем-то, на ком-то, не имеющем отношения к тому, что нас мучило.

Может быть, Марина Ивановна дает эту отповедь, зацепившись за какую-то случайную и не очень точно сформулированную фразу в письме Меркурьевой?

Тяжкие это дни… «Я – вселенский гость, Мне – повсюду пир. И мне дан в удел – Весь подлунный мир!..» А тут какие-то восемь квадратных метров на человека она не в состоянии добыть! И все, чем они могут располагать с Муром, это проходной темный закуток в Мерзляковском, где невозможно повернуться и где на каждого приходится меньше трех аршин, а три аршина положено человеку не на земле, а под землей!..

Она опять живет в Мерзляковском. Она ушла с улицы Герцена 30 августа в пустующую комнатку Елизаветы Яковлевны и Зинаиды Митрофановны. Они еще на даче, но к середине сентября, к концу сентября они вернутся, а к пятнадцатому сентября она обещала забрать свои вещи с улицы Герцена и освободить комнату, заваленную ими.

Павленко, как и Фадеев, конечно же, направил Марину Ивановну в Литфонд. Но Литфонд мог ей содействовать в подыскании комнаты в Москве, разве что поместив объявление в газете, а она их дала уже четыре. И все же она упорно ходит в Литфонд, ибо у нее нет иного выхода, нет иной возможности чего-нибудь добиться… И единственное, что ее радует в те сентябрьские дни, – это то, что Мур все-таки пошел учиться, что его все же удалось устроить в школу.

И именно тогда, в сентябре, на Мерзляковском она снова возвращается к своей тетради, прерванной в Париже в конце мая 1939 года, накануне отъезда… В Голицыне, как мне запомнилось из разговоров с Алей, Марина Ивановна изменяет своей обычной привычке доверять без оглядки все свои мысли и чувства бумаге, и только между строками переводов, между подстрочниками «вмурованы» отдельные записи. Шоковое состояние после арестов на болшевской даче, обыски, когда перерывают, пересматривают и забирают все бумаги, страх своего собственного ареста, ожидание этого ареста каждую ночь, ожидание утра, когда можно, наконец, свободно вздохнуть – сегодня еще нет!.. Все это лишает Марину Ивановну возможности общения с листом бумаги.

Но время идет, она притерпелась… Ощущение страха притупилось, а может, начинает казаться – раз уже не сразу, то теперь, может быть, и вовсе минует: «Поздравляю себя (тьфу, тьфу, тьфу!) с уцелением…» И привычка всей жизни, и мучительная необходимость высказать все, успеть записать все – берет верх, и Марина Ивановна возвращается к своей забытой парижской тетради.

«Возобновляю эту тетрадь 5-го сентября 1940 г. в Москве. 18-го июня приезд в Россию. 19-го в Болшево, свидание с больным С. Неуют. За керосином. С. покупает яблоки…» – и так далее. Я уже приводила этот отрывок. Лаконично, для себя, Цветаева восстанавливает картину пережитого.

«Все это для моей памяти, и больше ничьей: Мур, если и прочтет, не узнает. Да и не прочтет, ибо бежит такого…»

И естественно, что бежит, – ведь ему только пятнадцать лет…

Эти записи, как и та о Тарасенкове, как и черновик письма Меркурьевой, сделаны в сентябре в Мерзляковском в Москве, неприютной, жестокой, равнодушной Москве, где ее не прописывают, где у нее нет угла, где завтра она очутится на улице с вещами и Муром. Где в самом центре, посреди шумной и людной площади находится в заточении ее дочь Аля. А для ее мужа, Сергея Яковлевича, который тоже находится в заточении, в эти сентябрьские дни перестают брать передачу. И она не знает, жив ли он…

Передавая письмо Борису Леонидовичу для Павленко, она, быть может, обмолвилась, а быть может, и была с Борисом Леонидовичем откровенна – он не хотел верить в то, что она готовила что-нибудь крайнее и непоправимое, а она и не готовила, она просто была уже готова к тому – крайнему и непоправимому…

И если…

Чего-нибудь жалко – так сына:Волчонка – еще поволчей…
Перейти на страницу:

Все книги серии Литературные биографии

Похожие книги