Он последовал за обезьяной через бесконечный лабиринт; наконец выйдя, он очутился в знакомом месте, а знакомым оно было потому, что это улицы единственной страны, которую он любил больше всех. Они не шли, он и обезьяна, нет, толукути они парили, как бабочки, и Отец Народа на радостях от того, что вернулся в любимую Джидаду с «–да» и еще одним «–да», даже позабыл, что умер, и во всю глотку завел национальный гимн – старый, революционный. И его растрогал вид любивших его в глубине души животных, которые не могли оправиться от его скоропостижной кончины: в потоках слез они вспомнили, кем он был, и что значил, и за что стоял, и что сделал для них, всей Джидады и даже всей Африки.

Но стоило ему с провожатой углубиться в толпу, как он понял, что произошла какая-то ужасная ошибка. Потому что отчетливо увидел, впервые, что все эти горе, рыдания, потоки слез, боль – все, от чего сейчас разбилось его несчастное сердце, – толукути не по нему. Он слышал, как толпы говорили иностранным журналистам, что плачут только по себе. Что они горюют по себе из-за того, что он с ними сделал, объявляли они, из-за страха, что он принес в их жизнь, заявляли они, из-за разрухи, в которой оставил Джидаду, ярились они, из-за того, что сбежал, не расплатившись за свои преступления, умер, так и не дождавшись правосудия за массовые убийства и геноцид, лгали они, из-за исчезновений, и смертей, и пыток, и незаконных арестов в течение всего его правления, утверждали они, из-за его коррупции, и нарушений прав, и множества других безобразий, выдуманных на лету сейчас, когда он уже не мог говорить за себя, – всего того, о чем молчали, пока он правил, правил и правил.

Отвратительность детей народа сокрушила его, их неблагодарность уязвила его, их презрение разгневало его. Толукути сердце разбилось снова, в третий раз. Преданный, разъяренный, уязвленный, обиженный, с сердцем в лохмотьях, Отец Народа, Освободитель, Панафриканист, Главный Критик Запада, Враг Санкций, Враг Гомосексуалов, Оппозиционер Оппозиции, Бывший Учитель, Крестоносец Образования и Экономики, да, он и только он собственной персоной, раскрыл рот, чтобы обратиться к жалкой нации, но лишь вспомнил, что уже мертв, его никто не услышит. И потому он просто кипел внутри, страдал внутри, кровоточил внутри. Пожалел, что вернулся, потому что понял, что совершил ужасную ошибку.

И когда обезьяна спросила: «Уже насмотрелся, милый, готов уходить?» – он кивнул.

– Просто заберите меня от этих отвратительных детей, не имеющих благодарности за все, что я для них сделал, от этих лжецов худшего пошиба, так неприлично отзывающихся о мертвых, – это же совершенно не по-африкански! Заберите меня к матери, я хочу к матери в рай! – воскликнул Отец Народа.

И впервые обезьяна очень внимательно на него посмотрела и сказала:

– О, милый мой! Голубчик! Дорогой! Не знаю, как и сказать, но не хочется, чтобы для тебя это стало сюрпризом. Дело в том, что я не могу забрать тебя к матери, потому что, понимаешь ли, для тиранов нет никакого рая. Ты, как бы это сказать, встретишь всех своих жертв, а как увидишь их всех до последнего – смотря сколько их тебя поджидает, конечно, – тогда, голубчик, что ж, просто в ад, к чертям, – сказала обезьяна.

– Какого черта меня – и к чертям? – завизжал Отец Народа, взбешенный и перепуганный одновременно.

Но обезьяна пропала. А его потащила таинственная сила, которой он не видел, с которой он не мог бороться. Толукути последнее, что Отец Народа услышал от единственной страны, которую любил больше всего, – отвратительный голос: «Дьявол мертв! Он мертв! Мы рыдаем, потому что после недавних событий наконец можем сказать: пришел конец эпохи и ошибок! Теперь можно начать заново. Снова дышать. Снова мечтать. Дьявол мертв – слава, слава, слава, он мертв!»

новый флаг

И на следующее же утро после смерти Отца Народа малышня Лозикейи ворвалась в студию Золотого Масеко – не постучав, не поздоровавшись – и, виляя хвостиками, качая головами, сунула художнику свежую белую простыню, требуя нарисовать им флаг.

– Ого, погодите, прямо здесь? Вы это где стянули? – спросил Золотой Масеко, разглядывая простыню. После смерти его Судьбы он жил в вечном тумане опустошающей печали и теперь старался скрыть свое горе от малышей.

– Но мы ничего не стянули, это нам Симисо дала, – хором ответила ватага. У кое-кого за ухом были ручки.

– Хм-м-м, Симисо дала вам поиграть такую хорошую простыню? – спросил Золотой Масеко.

– Да! Только не поиграть, а чтобы сделать новый флаг. Мы ей сказали, для чего, и она дала.

– Понимаю. Но я не умею – я же никогда не писал на простыне, – сказал Золотой Масеко. Единое лицо всей ватаги помрачнело. – Ну ладно. Говорите, что нарисовать, – сказал художник, потянувшись за блокнотом.

– Так, так, так. В начале нарисуй огонь – вот тут, прямо тут. И чтоб как настоящий, чтоб чувствовалось его тепло в крови, как взаправдашний живой огонь, – сказала Глория.

– И чтоб он будто расцветал, как, например, большой красный лотос, – сказал Сидни.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже