Ильяна старается не слушать. Говор тихий, как колдовской, но слишком уж злой и правдивый. Она топчется, вглядывается в розы, словно в них можно найти ответ. Улавливает неосознанно еще одну неожиданную для себя истину: «Никто тебя не спросит», «Никто тебе не скажет». Наконец Лавр отрешенно протягивает заговоренное спасение Ильяне дрожащей рукой и предупреждает:
– Скорее всего, не поможет.
– Почему? – как разочарованная девочка тянет она в ответ. Слова его она пока что не осознала до конца.
– Она ведь не хочет избавляться от боли. Это видно по глазам. Свой выход она уже нашла. Просто не мешай.
Гриша встречает вернувшуюся Иллю понуро, ерзает на месте и распрямляется, морщась. Поспать бы хоть уже на полу. Ее матрас с детства набит соломой, диван – дешевым поролоном, а подушки третьесортным пером самых лысых гусей. И она, конечно, не жалуется. Ильяна же почти всегда получает все самое для себя лучшее. И тоже не жалуется.
В розово-фиолетовом свете ламп для растений обе они выглядят болезненно и зловеще.
– Мы можем идти? – Гриша спрашивает это неуверенно, словно ей могут запретить. А ведь могут. Ильяна очень хищно цепляется за возможность приказать не двигаться, чтобы она не могла уйти от разговора.
Все слипается воедино. Закрытая граница еще громче щелкнула замком. Отец сцепился с контрабандистами из-за своих старых нерешенных недомолвок. Кто же останется крайним? Кто будет страдать? Гриша. Такие, как она. Те, кого Ильяна решительно спасает от назревающей катастрофы. Те, кто может и не хотеть быть спасенным.
– Слабачка, – констатирует Ильяна, разочарованно вздыхая. Голос ломается под натиском гнева. – Я бы ни за что не сдалась. Я бы сбегала, я бы рвалась, я бы всем глотки перегрызла. А ты – серьезно сидела на цепи, как последняя собака?
– Так я и есть собака. – Гриша улыбается натужно, клацая зубами. Злые слова всегда вытягивают даже из самого глубокого забытья. – Я тебя разорву, не нарывайся.
– Ты-то? И ладно! У меня нет времени тут возиться! – Она с размаха бросает невостребованное «лекарство» ей под ноги. – Есть и другие дела, понятно? Нет, конечно, ты думаешь, что я только за тобой и таскаюсь…
– Ну иди. – Рыкова кивает в сторону выхода. Здесь их прекрасно слышит хозяин сада, но он занят розами – и, возможно, рад этой перепалке. В споре всегда рождается истина. – Чего ты стоишь, революционерка? Памятник Ленину сам по себе не рухнет.
Кошачьи когти заточенные и царапают собственные ладони в сжатых кулаках. Гриша хрустит ноющей шеей, словно разминается.
– Я тебе жизнь облегчить хочу. Чтобы тебе больно не было. Это плохо разве?
– Я тебя не прошу. – И все же Гриша поднимает дар, небрежно брошенный на пол. – Есть и более достойные помощи.
– Неужели тебе совсем плевать, что будет с миром, когда тебя не станет?
Ошибочно полагать, что смертники не думают о жизни после своей. Наоборот, Гриша регулярно представляет этот яркий рассвет. Для нее вполне очевидно, что без такой, как она, помехи, все кругом расцветет. Она всего лишь перевернутая страница истории – если Гриши не станет, эта теплица никуда не денется. И Ильяна, и другие люди в ней останутся. А комнатушка общажная и стул служебный по-прежнему будут стоять на своих местах в этом городе, который все еще останется закрыт.
– Мне больно, Илль. Просто больно.
Кажется, она впервые говорит даже сама себе об этом вслух.
– Что это значит? Какая это боль?
– Я думаю… – Она поджимает пересохшие губы и тяжело сглатывает, набираясь сил для фразы подлиннее. – Без меня не станет не лучше и не хуже. Все будет так же. Я просто не хочу мучительно ждать конца. И уж тем более не хочу… никаких надежд.
– Не говори так, – сквозь слезы, дрожащим голосом выдавливает из себя Илля.
Будь сил побольше, Гриша бы высказалась. «Ты, Ильяна, – громко вскрикнула бы она, имея право на это, – вечно только и думаешь, чтобы что-то изменить. А я, в отличие от тебя, прекрасно знаю, что ничего измениться не может! И революция твоя – глупая. И РЁВ. И ты сама – избалованный ребенок богатых родителей, которых прилюдно даже таковыми назвать не сможешь. Не имеешь ни профессии, ни четкой цели в жизни. Заперта в этом городе так же, как и я. Кто из нас несчастнее – я или ты? Я уйду, а тебе – что? Доживать здесь. Только и мечтая, что о своей революции…»
– Ты либо действуй тогда, либо отвали от меня уже.
Это букет кроваво-красных роз, обрамленных вместо бумаги в говяжью требуху. «Сварим суп», – решает Герасим, без смущения и отвращения разматывая кишки и складывая их в кучу отдельно. Лавровых нежных рук дело – бутоны такие насыщенные и свежие, что явно только вчера срезаны с его тепличных кустов. Говядина тоже свежая – сам потрошил.
– Дядя Сима! – Два любопытных носа суются по оба плеча, с интересом рассматривают, как жилы застревают в стеблях, цепляясь за шипы. – Это кто вас так любит?
– Особенная история, – важным тоном подмечает Герасим. – Когда подрастете, расскажу.