Он оставляет море, начинает работать каменщиком. У него ловко получается, дела идут в гору. Он женится на хорошенькой рыжей коринфянке, у них рождается дочка. Песня становится почти веселой, и в одном прелестном отрывке он поет дочке, чтобы заснула. Вроде как песня внутри песни – и она прекрасна. Но все, конечно, меняется. Он начинает пить, и однажды приходит в себя и обнаруживает, что стоит над колыбелью, а у ребенка на шее веревка. Он еще не потянул, так что девочка спит себе мирно, но стыд и ужас ползут по венам, как яд, и на следующее утро он дает деру и больше никогда не видит свою семью. Песня кончается тем, что он плывет на корабле в Сиракузы, и у двух ран от стрел на его ногах вьются мухи, и думает, в порядке ли его дочка. И тут случается что-то очень странное. Веревка на его колене начинает светиться и пульсировать, как кольцо огня, и он понимает, что его боль, все, что творила мамка и все, что было потом, – все часть замысла богов, что и худшее из этого – священно; но потом веревка темнеет, и он смотрит в небо и видит, что это была просто луна, и теперь она скрылась за тучей. Он замолкает.
Раздаются аплодисменты, сыплется серебро, и он кланяется, собирает с земли блестящие монетки, но вдруг, зачерпнув, он вскрикивает. Потому что в руке у него, среди грязных серебряных монет – одна золотая.
– Кто был так добр?
– Волшебная песня, – говорит кто-то у меня за спиной. – Тебе никто не советовал перейти в профессионалы?
– Что-что?
– С таким талантом, как у тебя, можно стать знаменитым. Ты состоишь в труппе?
– В труппе? – спрашивает старик.
– Да, в труппе. Есть у тебя менеджер?
Старик смотрит на золотую монету в руке:
– Нет.
– Что ж, надо с этим что-то делать. Я остановился в доме у Диокла. Приходи завтра утром и спой свою песню. Уверен, ему понравится. А там можем подробно обсудить твое будущее. Из тебя выйдет звезда.
– Ладно.
Я оглядываюсь, чтобы разглядеть, что это за хрен. Говорит высокий мужик в длинном мохнатом плаще, пурпурном с изнанки. Из-за темноты лица толком не разглядишь, но видно серьги, блестящие в ушах, и белоснежные зубы.
– А вот насчет веревочки на ноге… тебя правда мать на ней вешала?
Старик не отвечает, но по влажному блеску его глаз видно, что, наверное, да.
– Любопытнейший экспонат. Знаешь, я бы хотел его приобрести.
– Веревку?
– Да. Я бы, конечно, щедро возместил утрату. Как насчет пяти золотых?
В глазах старика, можно сказать, вопль. Пять золотых – деньги безумные. Но дальше он говорит что-то, что меня изумляет:
– Не продается. Прости.
– Десять.
– Что?
– Десять золотых.
Десять – это до хрена, целое состояние. На десять он сможет есть и пить еще долго. Не надо будет петь. На десять золотых он мог бы на целый год снять хорошенькую комнатушку в центре города, с ревущим огнем, и жить в уюте, не боясь ненастья; старик производит расчеты – это видно по его глазам, щекам, ногтям, которыми он царапает золотую монету.
– Не могу, – говорит он наконец. – Не могу.
Вокруг смеются, но в смехе слышно недоумение. Десять золотых за веревку? Какого хера?
– Так что, она и вправду бесценна?
Ответа нет.
– Ну ладно. Жаль, конечно, но я все равно хочу тебя кое-кому представить. Обсудить твое будущее. Будь на месте завтра утром, да не опаздывай. У тебя еще все впереди.
– Спасибо.
Старик ковыляет на своих кирпичах в какой-то переулок, и, обернувшись, я вижу, что его покровитель тоже ушел.
– Это что такое было? – спрашиваю я.
Гелон пожимает плечами, но видно – его заботит что-то другое.
– Ну что, пойдем за винцом?
Он качает головой:
– Я обратно на корабль.
– Ты опять? Кончай херню нести.
– Слушай, – говорит он. – Не хочешь – не ходи со мной, но я пойду. Ты Алекто слышал. Она сделает все, что надо, но дешево не будет.
Я говорю ему то же, что говорил раньше. Что это самоубийство, что они просто перережут нам глотки да выбросят за борт, – но бесполезно. Он просто качает головой.
– Погоди, – говорю я, вдруг озаренный. – Давай ограбим того старика. Украдем веревку и продадим богатею, который у Диокла живет.
Гелон смотрит на меня невыносимым взглядом.
– А что не так-то? Я пытаюсь найти выход. Такой, чтобы нам помирать не надо было.
– Нельзя отнимать у человека боль, – тихо говорит Гелон. – Она – только для него.
Он качает головой и уходит в сторону пристани. Я стою на месте. Может, я и боюсь подонков с корабля, но тут дело не только в страхе. А в том, как он на меня посмотрел. Другие на меня так всю жизнь смотрят, но Гелон – никогда. Так, будто я – пустое место. Я это предложил, только чтобы его шкуру спасти, а он берет и смотрит на меня вот так. Ну и на хер его. Ух, но эти подонки же его угробят. Я делаю шаг вперед. Гелона уже плохо видно вдалеке. Я едва могу разглядеть его странно косую осанку, склоненную голову, чеканный ритм его походки – а потом он исчезает, проглоченный пустотой, и я шепчу:
– Пошел на хуй, Гелон.
И ухожу.