Глупо было спрашивать такое. Как она могла себя чувствовать? Что могла чувствовать женщина, убившая рано поутру собственного мужа, оглушенная допросами, наркозом, транквилизаторами, угрызениями собственной совести, наконец! И что испытывала мать, разом повернувшая свою жизнь и жизнь своего единственного ребенка в неизвестно какую сторону? Что она могла ему ответить? Но она все-таки отозвалась – разлепила бледные, бескровные губы и слабо прошелестела:
– Хорошо… Простите, забыла, как вас зовут.
Она не могла знать, как его зовут, но почему-то ей сейчас казалось, что она знакома с этим человеком долгие годы. Это пришел какой-то старый друг, но с ней что-то сегодня случилось… Наверное, она больна, раз его имя непостижимым образом вылетело у нее из головы. Она не забывала его, она его хорошо знала… Еще мгновение, и она вспомнит… Его зовут… зовут…
Это усилие памяти так обеспокоило и напрягло ее, что она встревоженно уставилась на пришедшего, силясь оторвать от плоской, как блинчик, подушки голову. В голове было нехорошо – как-то слишком пусто и ватно, и мысли не хотели возникать, а шевелились еле-еле…
– Игорь меня зовут. Игорь Анатольевич.
– А-а… – с облегчением выдохнула она. Да, конечно, как же это она могла забыть? Конечно, его зовут Игорь Анатольевич. Она всегда это помнила, но сегодня почему-то голова у нее какая-то чужая. О чем это он сейчас спрашивал?
– Рита, вы помните, что сегодня произошло?
Она в изнеможении прикрыла веки, уголок опущенной вниз губы дрогнул. Капитан понял, что сказал что-то не то. И поспешил поправиться:
– Вы помните, что я сегодня сделал?
Глаза лежащей, большие и такие черные, оттого что зрачок почти сливался с райком, казалось, сейчас прожгут насквозь железный ящик стоящего у кровати прибора, мертвый белый кафель и серые бетонные стены под ним – настолько огромными в этих глазах были тревога, и боль, и неопределенность. И он еще раз пожалел, что явился к ней сейчас. И что вообще пришел сюда. Не нужно было этого делать.
– Я все понимаю. Я ведь не маленькая, – просто сказала женщина. Голос был едва слышимым, слабым, но – странное дело! – этот голос жалел его. И глаза жалели, и рука с воткнутой толстой иглой, и сама игла, и бутылка, в которой все поднимались и лопались пузырьки…
– Не говорите, пожалуйста, об этом следователю Сорокиной, – ненужно сказал он.
Даже по тому, как она негодующе шевельнула пальцами своей беспомощной, пригвожденной к кровати толстой иглой руки, он понял, что произнес лишнее. Она и сама все прекрасно знала. Она не выдаст его. Но от этого почему-то стало только хуже. Он не испытал никакого облегчения; боль, захлестнувшая его этим утром, не ушла – она только притупилась, стала не резать, а вгрызаться глубже, буравить тупым концом, отдирая куски мяса, и вдвинулась куда-то так далеко, что никакими словами ее оттуда было уже не достать.
– Я вам фруктов принес. Вам можно есть, Рита?
– Я не знаю… мне не хочется…
– Все! Сколько можно! – Та самая накрахмаленная сестра бесцеремонно распахнула двери и решительным шагом направилась прямо к нему. – Сколько можно, говорю! Фу, ну и запах от вас. – Она брезгливо прошествовала мимо, и даже ее спина выражала такое негодование, что ему действительно стало стыдно. – Вам же русским языком было сказано – две минуты. А вы все сидите и сидите. Совести совсем нет!
Совести у него точно не было. Он глупо держал в руках пластиковый мешочек с принесенными яблоками, грушами и желтым бокастым лимоном, не зная, куда его девать.
– Сюда давайте, – неприветливо буркнула сестра, выдернула передачу у него из рук и брякнула на подоконник. – Скажите родственникам, чтоб завтра что-нибудь легкое ей принесли. Суп там, пюре картофельное. Сами знаете, как у нас кормят.
– Сок? – спросил он, испытывая видимое облегчение от того, что его изгоняют.
– Сок тоже можно. Завтра ее в общую переведут. Идите уже! – прикрикнула она, беспардонным жестом выпроваживая посетителя за дверь.
Он вышел в коридор, а сестра еще долго оставалась подле Риты Погореловой. Из-за закрытых дверей до него доносились смутные звуки. Палата интенсивной терапии находилась в самом конце коридора, где в торце здания имелось окно с широким подоконником. На подоконнике, как это принято в больницах, был разведен целый огород. В горшках, в больших ржавых жестяных банках, в кастрюльках, аккуратно обмотанных белой бумагой, раскинулись неприхотливые больничные хроники: гибискус, иначе китайская роза, тещин язык, выводок ярко-зеленых папоротников, большая безродная бегония и еще какое-то жирненькое растение с глянцевой толстой розеткой листвы на коротком и налитом, как бочонок, стволе. Растения в больницах процветают, потому что питаются человеческими эмоциями, вспомнилось ему. Что ж, сейчас рядом с этим непритязательным ботаническим садом было выплеснуто столько чувств, что все это хозяйство должно было немедленно расцвести, даже никогда не цветущий папоротник.