Не нашлась, и с той поры Ли Саньжэнь изводил себя тоской: бывало, сидит на месте и вдруг ни с того ни с сего вздохнет. Да так протяжно, будто груз у него на сердце шире неба и тяжелее земли. Но вот однажды за целый день Ли Саньжэнь ни разу не вышел посидеть на пригреве во дворе, не вышел посидеть на солнце у окна, вместо этого залез под свое одеяло и носа наружу не показывал. Как залез ночью под одеяло, так до самого утра под ним и лежал, и утром не вылез наружу, и днем, и даже когда пришла пора обедать, он остался лежать под одеялом. Дед велел моему дяде позвать Ли Саньжэня обедать, и дядя, постукивая палочками по эмалированной миске, зашел в комнату, где стояла койка Ли Саньжэня, и крикнул:
– Дядюшка Саньжэнь, обедать!
Ли Саньжэнь ничего не ответил, и дядя спросил:
– Почтенный староста, вы что, обедать отказываетесь?
Ли Саньжэнь снова ничего не ответил, тогда дядя шагнул к кровати и попробовал его растолкать, но Ли Саньжэнь оказался недвижимым, словно каменный столб. Дядя поспешно откинул одеяло и увидел, что лицо у старосты давно позеленело.
Сделалось черно-зеленым, как шпинат.
Ли Саньжэнь отошел.
Давно отошел. Может, еще до полуночи, а может, и после полуночи. На краю подушки виднелась лужица крови. Темно-бурой крови, похожей на темно-бурую грязь. Темно-бурую грязь, застывшую в лед. Чжао Дэцюань болел тяжелее, но до сих пор жил, а Ли Саньжэнь был еще не так плох, но отошел. Ли Саньжэня вырвало кровью, но лицо у него почти не перекосилось, значит, перед смертью он не сильно мучился, покашлял немного, сплюнул кровью и отошел. Но все-таки в чертах его читалась обида. Глаза Ли Саньжэня оставались распахнуты, и рот открыт, словно он собирался что-то сказать людям, но не успел, да так и ушел из мира.
Мой дядя стоял у его кровати как истукан, истукан с бело-синим лицом – он не боялся мертвых, но сердце невольно сжалось. Вспомнил, что и ему скоро умирать, и сердце сжалось. Эмалированная миска пристыла к дядиным рукам, палочки пристыли к его рукам, он постоял так еще немного, затем наклонился и несмело поднес ладонь к ноздрям Ли Саньжэня – пальцы обдало льдом, тогда дядя шагнул к окну, высунулся наружу и крикнул больным, собиравшимся у крыльца на обед:
– Эй! Ли Саньжэнь помер!
Те задрали головы:
– Чего говоришь?
– Ли Саньжэнь помер, уже и остыть успел!
Люди растерянно переглянулись и решили пока не ходить на кухню, а подняться в класс на втором этаже. Было их человек пять или шесть, они поглядели на Ли Саньжэня, проверили его дыхание и побледнели до синевы.
Дед мой тоже поднялся на второй этаж и тоже побледнел до синевы.
Дед поднес руку к ноздрям Ли Саньжэня, побледнел до синевы и обратился к больным:
– Надо сказать его родным, чтобы готовили гроб и погребальное платье.
– Давайте сперва пообедаем, а там уж пошлем гонца в деревню, не то еда остынет, – ответил деду кто-то из больных.
Дед подумал немного, укрыл Ли Саньжэня одеялом и повел людей обедать. За едой никто и словом не обмолвился, что Ли Саньжэнь мертвым лежит в своей постели. Знавшие правду ели почти как обычно, все остальные ели совсем как обычно. День стоял безветренный, солнце пригревало, перевалив за крышу кухни. На школьном дворе было тепло и тихо, кто-то уселся на землю, кто-то стоял на ногах, все дружно жевали свои лепешки, уплетали овощи, которых Чжао Сюцинь нажарила целый котел, хлебали сдобренную солью кукурузную похлебку, кто-то сидел на скамьях, спущенных во двор из классов, а кто-то на собственных башмаках. Смачно жуя, шумно прихлебывая, больные обсуждали деревенские новости, пересказывали друг другу анекдоты, и смешные, и несмешные.
Перебрасывались словами: ты мне, я тебе.
Словно ничего и не случилось.
Линлин и мой дядя сидели рядом на корточках.
– Староста, случаем, не помер? – спросила дядю Линлин.
– Какое помер, – покосился на нее дядя, – говорит, занемог, кусок в горло не лезет.
– Вернули бы ему печать, а то он ходит сам не свой.
– Главное, куртка нашлась, остальное – не наша забота.
Так они и сидели: опустят головы, покопаются в мисках, поднимут головы, перебросятся парой слов. А в конце обеда дед объявил Чжао Сюцинь и остальным больным:
– Ли Саньжэнь больше не хочет жить в школе, так что можно на него не готовить.
Все притихли – вроде и поняли, что сказал мой дед, а вроде и не поняли, глядели друг на друга, кто не понял, ничего не спрашивал, и на школьном дворе в одночасье стало так тихо, что из всех звуков осталось только дыхание. И даже дыхание стихло. Ветер сдул перышко с крыши, и оно полетело вниз, звонко рассекая воздух. И тут Большеротый Дин, сидевший у порога кухни, прочистил горло и сказал: а давайте я анекдот расскажу.