Мимо прошли медики, вынося тело. Софья исчезла из зала, но не из пространства. Она осталась – в плотно сжатых губах официантки, в разбитом бокале под фикусом, в взгляде профессора, который не плакал и не оправдывался. Просто молчал, как молчат стены, на которых давно не вешают новых картин.

– Никаких следов, – сказал врач низким, хрипловатым голосом, будто выточенным из тревоги. Он держал в руках перчатки, словно извиняясь за их чистоту. – Ни переломов, ни ссадин. И сердце не подвело – оно шло до конца.

– А потом? – спросил Анненков, не поднимая головы.

– Потом – кровоизлияние. Повсеместное и мгновенное. Будто кто—то вывернул её сосуды наизнанку. Без причины. Без следов.

Сиротин шагнул вбок, словно отступая от чего—то липкого.

– Само? Так не бывает.

– Бывает всё, – ответил Анненков. – Вопрос лишь один – зачем?

Он поднял взгляд. Перед ним была сцена – пустая, почти стерильная, с микрофоном, чуть наклонённым, будто его не успели поправить. За микрофоном начиналась пустота: пыльный свет люстры, зыбкая тень, отражение в крышке рояля, на котором, казалось, больше никто не осмелится сыграть.

– Она ведь сказала, – произнёс Анненков, – «Это он сделал». Прямо и чётко. Как судья. Или как жертва, получившая наконец право на слово.

Сиротин хмыкнул:

– Сказала и умерла? Это сказка, а не протокол.

– Протокол – позже, – Анненков взглянул на напарника. – Сейчас перед нами текст. И написан он не нами.

Они оба замолчали. Лестница тихо вздохнула под чьими—то шагами. Где—то далеко хлопнула дверь – не от ветра, а от нерешительности. Люди начали расходиться. Не по комнатам – по подозрениям.

На столе у сцены лежали вещи – тонкий браслет, цепочка, стакан из-под воды, в котором не осталось ни глотка. Всё выглядело так, будто Софья вышла на минуту и не вернулась.

Анненков прошёлся по залу, не оглядываясь, просто чувствуя, как отзываются стены. Дом был не просто богат – он был выстроен с идеей. Каждая ваза здесь стояла, как шахматная фигура на поле, где партия уже сыграна.

– Здесь не убивают просто так, – тихо сказал он. – Здесь разрешают умереть. Или приказывают.

Сиротин не ответил, лишь взглянул на потолок, где отражались три силуэта: их двое и чей—то ещё, спрятавшийся в тени.

Зал, где недавно царила музыка, дорогой вкус шампанского и смех, теперь напоминал кадр, остановленный перед провалом. Воздух стал плотным и глухим, будто между стенами натянули невидимую вуаль, сквозь которую едва проходил звук. Пространство не звенело, не дышало – оно выжидало.

Анненков двигался медленно, словно выбирая, на какие звуки наступать, а какие оставить нетронутыми. Под ногами пружинил паркет – старый, лакированный, идеально тихий. В таких домах даже возраст держали под контролем. Он останавливался у столов, прислушивался не к разговорам, а к их отсутствию.

Гости сидели в полутени, словно фигуры театра теней. Сбивались по двое, по трое – у стен, у штор, возле буфета. Пальцы сжимали бокалы, но не поднимали их; губы шевелились, но слов не произносили. Тела казались опустошёнными – не от вина, а от невозможности говорить. Никто не смотрел в центр зала – туда, где теперь зияла пустота, на которую избегали смотреть из суеверия.

Анненков заметил женщину в красном платье, недавно рассказывавшую анекдот министру. Теперь она сидела с опущенными плечами, глядя в одну точку – точно в шёлковом узоре ковра скрывался ответ, который нельзя произносить вслух. Чуть дальше – пожилой академик, в кресле, с видом человека, чья парадная поза выдохлась вместе с музыкой. Рядом – юноша, бледный, судорожно сжимающий салфетку. Он словно ждал команды, после которой всё начнётся заново – уже с правильным концом.

Столы стояли ровно, цветы не увяли, вино не потемнело. Порядок был не нарушен, но теперь это был порядок после катастрофы. Вещи остались целы, но стены держали дом исключительно по привычке.

На первый взгляд обстановка выглядела роскошно: хрусталь, фарфор, вышитые скатерти. Но стоило всмотреться – и роскошь казалась мёртвой. Не богатством покойника – нет. Скорее, изысканным обманом, за которым пряталось нечто беспокойное.

Картина с женщиной в чёрном над камином чуть сместилась – едва заметно, но этого хватало, чтобы казалось, словно изменился её взгляд. Под люстрой сгущалась тень, слишком глубокая для такого освещения. А отражение венецианского зеркала у лестницы слегка запаздывало за реальностью.

Анненков подошёл к столу, присмотрелся к бокалу. Тонкая трещина у края стекла. Не от удара – скорее, от несогласия с тем, что его подняли в момент правды. Следователь не тронул бокал, не сделал записи, не позвал эксперта. Это будет позже. Сейчас было важно почувствовать: здесь умерло нечто большее, чем человек. Здесь треснуло то, чего не видно на фотографиях.

Чуть в стороне, у окна, стоял профессор Вениамин Степанович. Прямая спина, руки за спиной, поза памятника, которому не положено двигаться. Взгляд обращён внутрь себя – не растерянность, а выверенная пауза. Он не выглядел потерянным, скорее – заранее отмерившим диапазон допустимых эмоций.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже