Японец. После недлинной беседы мужчина встаёт, роется в кармане и достаёт из него крепкую леску.
Японец. Этой леской он и душит свою собеседницу. Теперь мужчина изнасилует её. Вот он берёт её на руки и уносит в альков.
Японец. Изнасиловав жертву, преступник налил в ванну специально принесённую им заранее сильную кислоту — царскую водку.
Японец. Труп молодой жертвы должен раствориться. К сожалению, мы не можем показать вам, как это происходит. Преступник же это видит и, очевидно, наслаждается зрелищем.
Японец. Наконец, от тела женщины не остаётся ничего достойного внимания. Женщина растворилась. На самом деле всё это происходит много дольше… Но преступнику этого мало. Он раздевается и ложится в ванну. Затем выходит из неё и вынимает пробку.
Другое действие
Преследователь. Ты скоро выдохнешься?
Убийца. Не думаю: ведь ты собираешься прикончить меня… Хорошо бы нам достать хотя бы велосипеды.
Преследователь. У меня кружится голова от бега в одну сторону. Я развернусь.
Убийца. Хорошо. Я развернусь тоже. Или ещё лучше, сядем.
Город — пожелтевший от времени унитаз, лицо подонка отпечаталось на всех фасадах, вентилируемый телами воздух, небесное зарево, отражённое в тротуарах, орган водосточных труб, невыносимый фальцет паровозов на товарных станциях, пропахших прелью и осенью, гибкое тело улиц и жёлтые зубы подонка, — весь город будто на тормозах, скрежеща и повизгивая, замирает на ночь.
Красный, синий, зелёный и жёлтый — смешиваются в дожде, размазываются и ползут. Быстрыми шагами опаздывающего стучит одиночество, и на секунды город отражён в его каблуках. Текут трамваи, карнизы и рельсы, шевелится река, где гудят буксиры, спешат изгои, неотличимые ото всех, будто это не город, а подземка, будто это тёмные воды Стикса наводнили улицы и площади.
Американские стихи, склоки, клоаки, моментальные маски смерти и страшный мир разобщённых суков на набережных возле дворцов стекаются ко мне из улиц, закоулков и арок. Будто по пустым комнатам шлёпают кистью, — так я узнаю́ в себе певца осени.
Тюрьмы, сады, пустыри окраин, разноцветная татуировка стен и окон, невнятный арго заводов, будто открытая затхлость роялей, будто однообразная трещотка кинокамер. Крутятся колёса автомашин, шестерни станков, кассеты магнитофонов, киноленты и летающие акробаты. Накручиваются мостовые, голоса людей и окраин, тела и лица, словно сжимается единая пружина, на единую ось.
Город как свободный стих, опрокинутый за каретку машинки. Веди меня, мой голос, по тишине улиц, по неосиленному молчанию мира, по неподвижности всего сущего. Вот река, вот улица, вот я, певец осени.
В конце концов двор или дежурство в такой поспешности, что даже не смочь, оглянувшись при мысли: доберусь ли прямо с бессонницы в спешку, к дому всего в квартале от центра, выведать быстрыми переносами (перебежками?) речь, но не у Вас, повернувшись спиной к миру и тем самым приказывая им: пли, пли, когда как не мог в припадке косноязычия выразиться длиннее и скоро.
Укладываясь в диалогах между двумя, тремя и дробями настольного света, чтобы как бы язвя, нырком, паузой, шекспировским вопросом:
«Что вы делаете, принц?