У человека на лице было написано удовольствие, и у обезьяны на лице было написано удовольствие.

Пугливые серны, выглядывавшие из-за лиан, спрашивали с недоумением друг друга:

— Кто же из них человек?

И даже воробьи и трясогузки скакали теперь задом наперёд и с удивлением смотрели то на того, то на другого, крича:

— Вот идут люди! Люди идут! Люди!

Человек вспомнил своё изображение в воде, поглядел на обезьяну и с досадой сказал самому себе:

— А ведь похожи!

Но он не понимал:

— Как же так? Я красив, — это безобразно. А всё-таки мы похожи друг на друга?

Он сел и погрузился в глубокую думу.

Обезьяна села рядом и тоже сделала вид, что погрузилась в глубокую думу.

Человек пошевелился.

Обезьяна пошевелилась.

Человек встал и с досадой быстро пошёл прочь.

Но и обезьяна вскочила и также быстро пошла с ним рядом.

Человек расхохотался, глядя на её раздосадованный и озабоченный вид.

Лицо у обезьяны всё сморщилось, и она схватилась за бока.

Человек перестал смеяться.

— Неужели это, действительно, так безобразно?

И обезьяна нахмурилась.

Человек отбрасывал попадавшие на его пути кокосовые орехи.

Обезьяна делала то же.

Человек снова не мог удержаться от хохота:

— Неужели же так смешно то, что я делаю?

И перестал делать это.

Обезьяна шла рядом и повторяла каждое его движение.

И человек с ужасом видел:

— Точь-в-точь, как я!

Настал вечер.

И когда человек, увидев звёзды, по обыкновению приветливо и снисходительно замахал им руками, обезьяна тоже подняла передние руки кверху и тоже замахала, — так что человек расхохотался и стал кататься по траве:

— Великий Магадэва! Как это смешно, и глупо, и некрасиво!

Так обезьяна повторяла каждое движение человека, — и человек боялся уже сделать лишнее движение, чтоб его не повторила обезьяна, и чтоб оно не вышло глупым и смешным.

Человек стал скромно ходить по земле, боясь, чтоб обезьяна, ходившая рядом, не сделала сейчас же смешного движения.

Он боялся взглянуть по сторонам, потому что ему стыдно было пугливых серн, видевших его и обезьяну идущими рядом.

Когда загремел хор птиц, человек покраснел:

— Что ж во мне красивого, раз обезьяна похожа на меня?

И он стыдливо старался не топтать травы, росшей на его пути. Скромными улыбками отвечал на цветы, которыми улыбалась ему земля.

И, вспоминая каждое своё движение, как его передразнивала обезьяна, думал про себя:

— За что, за что мне все эти почести?

Человек стал вновь скромен и стыдлив.

Так, индусы, всё создано Магадэвой со смыслом и на пользу. Всё.

<p>Памяти Шеллера</p>I

Михайлов-Шеллер…

Какое милое, какое хорошее имя.

Для людей нашего поколения в нём много музыки.

Оно звучит, как отголосок мелодии, которая доносится издалека-далека.

Оно звучит, как «юность».

Шеллер…

Мне вспоминается маленькая комната, которую ещё зовут, к моему негодованию, «детской».

Лампа под зелёным абажуром. Взятая из библиотеки книга. Юноша, почти мальчик. Его мысли.

Моя мать умирала.

Через неделю, через две «всё это кончится».

Из этого милого, тёплого дома, в котором я вырос, — откроется дверь на улицу, и из открытой двери пахнет холодом, в неё глянет тьма.

— Живи!

Через неделю, через две, я останусь один.

В целом мире один.

И думал ли знаменитый писатель, который тогда владел сердцами всех юношей, — думал ли он, занятый своими журнальными работами, что он единственный друг у молодого человека, у которого за стеной умирала мать.

Что он один разрешает все жизненные вопросы для юноши, сидящего за его книгою в комнате, которую все ещё называли «детской».

Жизнь…

Что я знал о ней?

Что знали о жизни мы все тогда, юноши моих лет, — кроме того, что нам рассказывал о ней Шеллер?

Это было время, когда в библиотеке задолго надо было записываться на его книги.

И мне рисовалась маленькая комнатка. Ещё меньше детской.

Комната от жильцов.

Стол, стул, кровать. Только самое необходимое.

Почти келья.

Несколько портретов, дорогих, как святыня, всякому интеллигентному русскому человеку.

Лампа и книга, взятая из библиотеки.

И эта лампа, освещающая раскрытую книгу, казалась мне солнцем, освещающим мир. И не было для меня картины в мире прекраснее этой.

Интеллигентный труд, скромный и безвестный, тяжёлый и упорный.

Непременно тяжёлый. В другом не было прелести.

Труд на слабых, на беспомощных, на обиженных.

Труд, которому отданы все силы, вся жизнь.

И измученному от тяжёлого труда отдых — книга, разговор о ней с такими же маленькими, скромными, незаметными тружениками.

Такою рисовалась жизнь.

Такою рисовалась она этому юному, — этим юным читателям Шеллера.

Не в Бог весть какую надзвёздную высь уносил нас он.

Но поэзию скромного труда, но сладость самоотвержения, незаметного для других, — редко кто умел так написать, как Шеллер.

Это не было солнце, ярко освещавшее нам мир.

Это была, скорее, луна, светившая нам в сумраке нашей юности, — когда перед нами открывалась дверь родительского дома:

— Иди, живи.

Луна с её мягким, нежным светом.

И лучи этого света, мягкие, и, — тут разница с лучами луны, — тёплые лились нам в душу.

Такой рисовалась нам жизнь, которою стоит жить.

Перейти на страницу:

Похожие книги