Ну-с, где же теперь этот юноша, читатель Шеллера? Где его комнатка? Его железная постель с серым байковым одеялом? Его лампа? Его книга?

— Что вышло из того поколения, которое воспиталось на Шеллере?

Увы! Вся наша жизнь состоит из того, что мы даём ганнибаловы клятвы над книгами наших любимых писателей, не сдерживаем этих клятв и каемся.

Раскаиваться, всегда, это — удел интеллигентного русского человека.

Раскаяние, это — его занятие, его профессия, его «образ жизни».

Servus servorum[77], так сказать, «подчеловек» грезился идеалом нам, шеллеровским читателям, как теперь многим юношам грезится «сверхчеловек».

Этот идеал, навеянный тогда шеллеровскими произведениями, с течением времени, конечно, изменился, кое-где потускнел и выцвел, кое-где окрасился в более яркие цвета, кое в чём упал, кое в чём углубился, кое в чём вырос, кое в чём стал шире.

Но мягкий, тёплый свет, запавший в душу, всё же остался в ней, и мы, люди того поколения, чувствуем в душе теплоту от этих лучей.

Видеть поэзию в скромном труде, чувствовать и подмечать скромное, невидное посторонним, самопожертвование маленького труженика.

Это «шеллеровские лучи», запавшие нам в нашей юности.

Когда мы видим маленького труженика, скромного, незаметного, полезного, — нам чудится:

— Шеллеровский тип!

Мы видим поэзию в его скромном труде, мы умеем найти самопожертвование в его безвестном подвиге.

Мы лучше понимаем его. Он ближе нам.

Ведь мы уж давно любим его.

Мы охотнее придём к нему на помощь, вступимся за него, если это ему нужно, если мы это можем.

И если мы спросим себя:

— Почему мне так близки, так дороги, так милы и так понятны эти люди?

Мы, быть может, с благодарностью ответим:

— Шеллер был первый, кто заставил нас полюбить этих людей.

Кто знает, быть может, если б не было Шеллера в нашей юности, — мы были бы ещё хуже, чем мы есть.

Это не был набат, призывавший к героической борьбе.

Это был утренний звонок, призывавший к труду и доброму делу, прозвучавший на заре нашей юности.

Вот minimum того, что сделал Шеллер для поколения, воспитавшегося на его произведениях.

И если в нашем поколении очень сильна ненависть, очень сильно презрение ко всему фарисейскому, ко всему показному, ко всему рекламирующему, ко всему наглому, ко всему, прикрывающемуся громкими словами, бездушному и бессердечному внутри, — быть может, и за это мы должны благодарить отчасти Шеллера.

Быть может, я сейчас с трудом рассказал бы даже содержание тех шеллеровских повестей, которые в юности перечитывал по несколько раз.

Это недостаток просто памяти.

Память сердца лучше.

Я не мог бы назвать фамилий этих героев, самые их фигуры исчезли из моей памяти, но впечатления, которые они вызывали, остались в душе.

Немного забавно самому, — я до сих пор сохранил ненависть и презрение, и величайшее отвращение к титулующим себя филантропами, к их обществам, к их затеям.

К этим благотворителям, которые, давая голодной семье корочку хлеба, спешат отдёрнуть свою святую руку, чтобы не замараться.

Тип, который так великолепно умел рисовать Шеллер. Тип, с которым было достаточно познакомиться по Шеллеру, чтоб возненавидеть на всю жизнь.

Раз как-то я увлёкся было одним благотворительным обществом. Его программой, его людьми.

Оно показалось мне не таким, как другие.

Я написал даже о нём статью, достаточно прочувствованную.

Но когда мне принесли корректуру, мне вспомнился Шеллер.

Мне показалось это кому-то чему-то изменой.

Я перечитал статью:

— Кажется, я прав!

А всё-таки лучше зачеркнуть…

И я зачеркнул её, иронически улыбнувшись над собой, дружески улыбнувшись своей юности.

Ну, а потом вышло, что и это общество, так увлёкшее многих вначале, оказалось тем же, чем и все другие.

Ты был прав, друг и наставник моей юности, предостерегая от фарисейства, от лицемерия, скрытых под очень красивыми фразами.

Ты был прав, говоря:

— Не верьте фирме, не верьте рекламе, не верьте этим бутафорским громам и бенгальским огням. Всё ложь, всё лицемерие. Верьте только в маленького, незаметного, скромного труженика. Только в него.

Быть может, очень субъективно то, что я говорю. И я в таком случае прошу прощенья у читателя.

Но мне думается, что многие из людей моего поколения, прочитав эти строки, увидали бы в них отражение своих ощущений.

Ведь наша юность прошла при Шеллере.

И «Шеллер» звучит нам, как «юность».

II

Михайлов…

Это уже звучит иначе.

«Шеллер», это — та нота, которой начиналась мелодия тихая и ясная.

«Михайлов», это — уже аккорд из симфонии.

Из симфонии, которая казалась героической тогда, о которой теперь можно вспомнить с улыбкой без горечи.

Такое было время.

Теперь г. Нотович делает Бокля «доступнее» для взрослых.

Тогда гимназист четвёртого класса, не читавший «Истории цивилизации Англии», считался «отсталым».

В пятом классе мы вырабатывали устав рабочего банка «по Прудону».

И среди излюбленных книг, обязательных для прочтения всякому «мыслящему» юноше, была «История пролетариата во Франции» Михайлова.

— Он читает уже «Историю пролетариата».

Это было в те времена куда большим аттестатом зрелости, чем «аттестат зрелости».

Перейти на страницу:

Похожие книги