– А разве я уже в ней не участвую? Отведете их за террикон – и тогда моя честь спасена? Или что, мы не делаем общее дело? Разве не убиваем всех русских, чтобы те не убили всех немцев?
– Майор… теперь я восхищаюсь вами еще больше. – Покачав во мне что-то корневое и краеугольное, Зур остался доволен, от лица высшей силы признал: – Вы поняли сущность борьбы. Не то что эти слизняки из вермахта. Убийцы с болезненно развитым чувством ответственности. Только и слышишь от них: честь, мы потеряем нашу честь, прекратите немедленно, только не здесь. Вот именно: не здесь! А где-то там, за терриконом, очень даже можно. А потом – как бы эта война ни закончилась – все они станут в голос кричать: это были не мы – это все палачи из СС. Ну конечно, ага. Как кушать котлетки, так первые, а забивать скотину – нет, мы потеряем нашу честь. Никто не хочет знать, как делается колбаса. Все, все хотят зажмуриться – как дети! А мы с вами, Борх, не отводим глаза. Понимая, что это – вопрос выживания. Долг! Но, Герман, я бы все же вас предостерег. Если долго смотреть в лицо смерти, то смерть начинает смотреть на тебя.
– Я только одним глазком. – Меня чуть не стошнило от пышности этой ницшеанской сентенции, как от кремовой розочки на освежеванной туше. Я подумал о странной, естественной, неотъемной способности этого человека быть разным: мясником, кочегаром – с одними, самым добрым и ласковым в мире – с другими. Зур как будто живет подо льдами в сознании, что всегда может вынырнуть в незамерзающей родовой полынье: «Дорогие мои! Милый дом! Фриди, как же ты вымахал!» Ну а я? «Здравствуй, воздух»? «Попляшите вокруг меня, русские»? «Боже! Зворыгин! Как же ты сильно вырос за время разлуки!»
Зур что-то сказал своим офицерам, и они пропустили меня. Я поравнялся с их броневиком и теперь уже жрал не фигуры, а лица. Вот крупный, красивый мужик упал на колени шагах в десяти от полузаполненной ямы, безного подполз к полицаю и обнял рывком его ноги, приникнув лицом к животу. Неестественно тонкий, с подвизгом, срывающийся на захлебном вдохе крик. Я смог разобрать только «брат!» и «детишки!». Похоже, их дети – безногого и полицая – когда-то сидели на общих горшках, недавно глодали одну корку хлеба, я точно не понял, но смысл… Предсмертные братские судороги пробились в полицая электрическим разрядом, страх качнулся в прозрачно-незрячих глазах, переполнил и выплеснулся на лицо – всесильный, подстегивающий страх заразиться. Взглянув на меня с виноватой, заискивающей, какой-то поганоблудливой улыбкой («Сейчас все исправлю, хозяин, сейчас!»), ублюдок рванулся из цепких лиан, отскочил и с показным остервенением пнул человека в грудь коленом, кинул к яме. Ощущая мой взгляд на себе, зверовато ощерился и с размаху ударил упавшего в голову носком немецкого подкованного сапога, словно боясь не угадать мои пожелания по силе удара.
Одного, сосунка, двое старших вели, а верней, волочили к могиле – он запрокидывался, выворачивал лицо, как от рыбьего жира, чего-то вонючего, что ему то и дело пытались скормить, и чертил по земле еле видные борозды безжизненно обмякшими ногами. Другие шли сами, в глазах их было столько смирившейся тоски и звериного чувства неминучего исчезновения, что полицаи и солдаты, точно новенькие шлюхи, отводили глаза. Иные обреченные как будто одеревенели изнутри, что не мешало им идти, не спотыкаясь, – я наблюдал счастливую способность человека наливаться отупением, унимающим дрожь раньше, чем это сделает пуля.
У подступающих к воронке заострялись носы, подбородки; лица делались строгими, неприступно-чеканными, будто много красивей, значительней, тоньше, чем во все время их существования ползком, работы на живот, на самок, на потомство. Значит, мертвый красивей живого? Или, может быть, жертвы красивей своих палачей, несмотря на животные судороги и потоки слюны, слез, мочи и дерьма в миг, когда расслабляются все замочные мышцы? Суетились лишь мы – полицаи, эсэсовцы, немцы. И боялись лишь мы – не успеть, не убрать за собой, отравиться, не выбежав из растущего трупного яда; не исполнить приказ в нужный срок и лишиться кормушечных милостей от стоящих чуть выше, чем мы.
Вероятно, я сразу же потерял чувство времени. С механической периодичностью брызгали залпы. Вразнобой – словно в ямах прогорали поленья – пощелкивали одиночные выстрелы. С быстротой, показалось, волшебной все воронки заполнились трупами и насыпанной меж мертвецами землей, и вот уже передо мною простиралось возрожденное летное поле в прихотливо разбросанных темных плешинах притоптанной свежей земли, точно в пятнах шпатлевки. Полоса для разбега готова. Но остались ревущие бабы и дети, и вот эту кисельную, мягкотелую массу полицаи теснили к черневшему глянцевитыми скосами рву.