В черном плену не волосы на голове — ногти на руках седеют… В сыром, как погреб, подземелье лежу на рваном тюфяке. Не он меня — я его своим старческим телом согреваю. Тускло мерцает фонарик, тайком принесенный Карлом (и среди извергов есть люди). Я дорожу этим единственным лучиком во мраке. Хватило бы света нацарапать записку потомкам (спасибо Шеррингу — принес в мякише хлеба огрызок карандаша и какую-то немецкую газету).
Третий месяц без воздуха, без солнца. Лишь в полдень, когда адъютант Гаусгофера Карл загромыхает металлической дверью, принесет еду — лишь тогда сквозь щель приоткрытой двери мелькнет краешек родного неба… Шерринг, которому не разрешается близко подходить ко мне и говорить со мной, поставит в углу у двери миску с бурдой, положит на цементный пол черствый ломоть хлеба, минуту постоит, сочувственно посмотрит на меня. А я не ем и не пью — объявил голодовку. Но звери глухи к человеческим страданиям.
Терпеливо выжидает безногий генерал, пока сломит мою непокорность. Добивается, чтобы я возглавил научно-исследовательский институт. Безногий владыка мечтает вернуть себе ноги… Сулит миллионы, обещает мне при жизни поставить памятник из благородного металла — только бы я согласился экспериментировать… Убеждал, умолял, просил, чтобы я брался за дело, а сейчас грозится уничтожить.
Слава, принятая из рук врага, недолговечна, как летний мираж. Ни крупицы не отдам своего открытия. Оно умрет вместе со мной…
У каждого человека есть свой невидимый пьедестал достоинства. Каждый день, каждый час трудом своим, разумом своим, возводит он его для потомков. Страстно хочу, страстно желаю я и мертвым остаться среди живых.