Я читаю газету, растянувшись на кровати. За несколько минут успеваю просмотреть ее всю, и пальцы мои запачканы типографской краской, измараны тусклой свинцовой чернотой. Они в поту, приходит мне в голову, в мучительном горьком поту, которым потеют газетенки, родившиеся от боязливых редакторов и прошедшие, как сквозь тюрьмы, сквозь разные отделы, ножницы, отсрочки, страхи, а в заключение выжатые до предела в тяжелых ротационных машинах. Если потереть большой палец об указательный, осязаешь физически частицы того, что стоило такого труда, а стало чем-то вроде почти неприметного грибка, затянувшего и нивелировавшего нашу совесть. В газетах все тихо-мирно — вот что можно сказать, прочитав их. И сами газеты, потея, тоже твердят нам: все тихо-мирно. Они так отстираны, так измочалены цензурой, что марают руки.
Этот номер, в частности, на грани полного истощения. Сей вестник, истерзанный, но убежденный (судя по передовицам и текущей информации) в том, что нельзя переоценить его роль как органа информации во всех аспектах жизни страны, прибыл в Гафейру, преисполнившись благонамеренности и заполнив свои законные двадцать четыре страницы разрешенным материалом. Прибыл усталый; можно сказать, безголосый. Разворачиваешь — и никакого проку, разве что для читателей из породы въедливых, тех, кто ищет информацию между строк. Но как бы то ни было, в этой газете всегда есть верный или ошибочный прогноз погоды на завтра со своими посулами. Будем надеяться, что он не соврет. Или, по крайней мере, окажется не такой липой, как некоторые прогнозы НАСА[40] — я вспомнил о них, потому что на первой странице мне на глаза попалась фотография Эдвина Олдрина[41], улыбающегося над двумя колонками статьи.
Бежа, тридцатое октября. Более пятисот гостей, собравшихся в усадьбе Монте Санта Эулалия, принадлежащей сеньору Патрисио Мельшиору, отпраздновали рождение первого сына этого землевладельца.
Среди прочих деликатесов было съедено: дюжина индюшек, две дюжины козлят, пятнадцать молочных поросят, тридцать один цыпленок и сто килограммов ягнятины. Было выпито сто литров вина, четыреста бутылок пива, двести бутылок виски…
…И это — вызов улыбке Эдвина Олдрина, хотя на первый взгляд никакого отношения к ней не имеет. Смейся, космонавт, со своих недосягаемых высот над победами, одержанными здесь внизу, и не удивляйся. Я знаю, mea culpa[42], немало сограждан, делящих свое время между поместьем и кабаре и придерживающихся тех же взглядов, что упомянутый землевладелец: здесь у нас это в порядке вещей. Я знаю, как мучительно, непрерывно, всем своим существом мечтают они сотворить мужчину по своему образу и подобию, обучить его всему, что знают сами о жизни и женщинах. И, стало быть, мое им пожелание: Salute ed figli maschi[43] — здравица, провозглашаемая (как говорят) истинными неополитанцами.
Эдвин Олдрин пристально смотрит мне в глаза: американец, загерметизированный в стали со своими белыми американскими губами.
От него разит войной и рекламой, но он космонавт — об этом нельзя забывать. Он — человек, верящий в чудеса, которые открывают другие люди; он верит в них, потому что сам их проверяет, и в этом смысле заслуживает всяких благ, как бы его ни звали: Эдвин, Гагарин или, по коду, Майор Альфа Зеро. Единственное, чего он не заслуживает, — это международных склок, затеваемых политиками с мыса Кеннеди; я говорю это, потому что белые губы внушают мне жалость. А телеграмма, опубликованная в газете, просто-напросто оскорбительна. Зря ее не запретила Лига общественного разума.
Отправляясь от этой посылки, я при желании могу вывести десятки умозаключений. Космонавт, то есть человек, верящий в людей, уносит с собой в сверхстремительное странствие невидимые нити, связующие человечество. Вместе с ним путешествует наш старый мир — с такими же замороженными губами и в таких же угрюмых скафандрах. Я говорю со всей искренностью. Положа руку на совесть, потому что к чему скромничать, многие мои предки-португальцы тоже были людьми науки и неплохо умели познавать мир. Умели в совершенстве, скажу без преувеличений. Победоносные посланцы дьявола во всех семи частях света, они тоже были принесены в жертву — из-за махинаций политиков и в наказание за оскорбление Лиги общественного разума, которой в ту пору, в шестнадцатом веке, не существовало. И в наши дни не существует, к несчастью.