Все эти персонажи до крайности неопределенны (автор «Описания» по мере сил постарался об этом), и каждый из них хранит опыт всех землевладельцев былых времен. Можно взять наугад любого — например, Томаса Мануэла по прозвищу «Заика» — он, кажется, был одним из самых ненасытных самцов-производителей в этом роду. Урок Ж.-Б. де Л., его знаменитый принцип — делать подарки «на зубок» детям тех, кто на него работает, — несомненно, пришелся бы ему по вкусу. (Подарок — золотая цепочка или охотничье ружье — мог бы служить трогательной виньеткой к главе о фидалго-благодетелях.) И в равной степени героем эпопеи с красными платками, разыгравшейся неведомо где и невесть когда, мог быть также и он, Заика. Такого рода герои наследуют друг другу и говорят на одном и том же языке.
А раз так, все произошло здесь, в Гафейре, вовсе не в каком-то недостоверном месте, во вневременье и без подписей свидетелей. Заика не стал бы открещиваться от этой истории — до определенного ее момента, во всяком случае, — и, вероятно, можно было бы с полным основанием изобразить на гербовом щите Гафейры женский головной платок. Красный платок на серебряном поле. Немало городов были бы рады поместить на своей почетной эмблеме такое своеобычное украшение.
О платках этих мало что известно. Забыты особые их приметы: рисунок, дата выпуска, в каких количествах поступали. Красные, это установлено; мериносовые; присылались из Галисии вполне официальным путем, почтою, по адресу одного землевладельца (конкретнее, Томаса Мануэла по прозвищу Заика), каковой украшал этими платками головы своих сельских подруг. Можно предположить к тому же — поскольку такое предположение не противоречит правилам игры, — что некоторое время прихоть сеньора Палма Браво сохранялась женщинами в тайне: отмеченные помимо воли одним и тем же опознавательным знаком они оказались связаны круговой порукой, а потому молчали. Да, так, видимо, оно и было, где бы ни происходило дело, в Гафейре или в другом месте. Но из года в год круг любовниц ширился; из года в год в страдную пору поля расцвечивались заговорщическими платками, которые подрагивали в пшенице, словно маки.
Как и следовало ожидать, чаша в конце концов переполнилась. «Мстить», — постановили мужчины Гафейры, узнав о своем позоре. Но им пришлось раскаяться. Бранное слово — и один из них отсидел три года в местной тюрьме; шальной выстрел — и два брата со свояком отправились на побережье Африки. В довершение неразберихи обманутые мужья выступили против бунтарей, обвинив их в клевете и в ревности. Жизнь, она штука сложная.
А Заика старел. А платки приходили по почте и в коробках, по полдюжины в каждой. «La Preciosa — Tejidos у Merceria al por mayor»[47], гласила этикетка, неизменно одна и та же. Вот тут-то один житель Гафейры, не важно, кто именно, собрал женатых мужчин и предложил выход: выписать точно такие же платки для всех деревенских женщин.
Сказано — сделано. Старик, который был уже так стар, что не выходил из дому, не сразу заметил перемену. Прикованный денно и нощно к стульчаку с фарфоровым судном под сиденьем, он не покидал веранды. В один прекрасный вечер он увидел во дворе платок, коего не признал, и подумал: «Чертова память. Кто же она такая?»
Назавтра утром снова платок, снова вопрос: «Привет! А эта? Когда же, черт возьми, я с ней спознался?» Послезавтра, послепослезавтра и так далее — новые лица, новые платки. «Молоденькие, — комментировал Заика. — Такие молоденькие, а я их даже не помню. Может, у меня плохо с глазами?»
Дошло до того, что он, не вдаваясь в объяснения, приказал, чтобы его посадили в повозку, запряженную волами, и повезли осматривать имение. В таком виде он смахивал на бродячего проповедника, восседающего на обтянутом шелком троне: стульчак обернули постельным покрывалом, чтобы не видно было судна. Заика и его экскременты торжественно, как во время крестного хода, двигались среди красных платков, а было их столько, сколько ему и не снилось. «Надо же, бестия. Надо же…»
Парень из домашней челяди, стоя посреди повозки, поддерживал его сзади. А Заика все глубже уходил в свои мысли, все больше каменел в своей позе и на ухабах подпрыгивал, как деревянная статуя во время крестного хода.
— В деревню, — простонал он, вытаращив глаза. Ему становилось страшно. — В деревню, малый. В деревню. Живее.
— В деревню, — крикнул парень погонщику волов, который сидел на передке, закинув стрекало за плечо.
С такой-то вот ритуальной торжественностью въехал Палма Браво на деревенскую площадь, где был встречен торговцами и зеваками, окружившими его колесницу, дабы принести ему свои приветствия. Он почти не отвечал, не до них было. Он вглядывался в платки, опасаясь, что при таком слабом свете, по правде сказать, почти в темноте, ему мерещится красный там, где на самом деле просто фиолетовый. Либо оранжевый. Либо коричневый.