Препараты «Рекорд». Красные буквы скачут по рупору, установленному на капоте. «Рекорд» — красуется на стенах фургона и на задней дверце. Вперед, удалые ярмарочные просветители, и доброго сбыта для «Мазей — Глистогонных средств — Зубных паст — по Себестоимости» и для всего прочего, что не поместилось в рекламные надписи на автофургоне. Готовьте новые речи (только, если можно, не демонстрируйте заспиртованных глистов). Рациональное предложение: собеседование с жителями Гафейры на тему: «Ревматизм и мазь „Рекорд“», поскольку десятки стариков в этом прогрессивном краю маются «болотной ржавчиной» и лечатся пчелиными укусами. Помогает, но больно. И до новой встречи, кочевники. До новой встречи, бродячие наставники, глашатаи и специалисты по маркетингу, путешествующие в этом автофургоне с громкоговорителем и поднимающие свой дух с помощью рекламных восхвалений всеисцеляющих свойств препаратов «Рекорд» и звуков пасодобля, доносящихся с заигранной пластинки.
Одиноко созерцая деревню со своего наблюдательного поста, я чувствую себя кабинетным исследователем, воссоздающим образ исчезнувшего графства. Скоро снова увижу фургончик, уже на автостраде; он поедет в гору, к сосняку, и там в последний раз мелькнет на вырубке среди пней, промчавшись по земле, усеянной комочками смолы.
Вся эта гряда холмов задолго до того, как ее отдал в залог — и во власть неухоженных зарослей — слишком уж взыскательный агроном из рода Палма Браво, была захвачена другим представителем того же рода (первым, самым древним; он звался тоже Томас Мануэл и был главным королевским лесничим), и из-за нее судились последующие представители рода (немногословный фидалго, отец нынешнего; задира-адвокат, тот, глаза которого блестят слепящим блеском), и мало-помалу гряда эта стала зоной неприкосновенной — во имя предания и обычая. К ней с должным почтением относились деревенские священники. Равным образом и старосты, и нотариусы, и люди военные. Даже столь высокоученый каноник, как дон Агостиньо Сарайва, автор «Описания округи Гафейра». Лейрия, год MDCCCI.
Беру книгу. Вот она у меня в руках, вся высохшая, обряженная, как в саван, в пергаментную обложку и источающая благоухание святости. Когда лягу в постель, непременно начну ее перелистывать и, ведомый ею, обойду места погребенья, подземелья и дороги легионеров, относящиеся к эпохе римского владычества, и мне будут грезиться чудеса и анафемы. Словом, приобщусь к славе и к апокалипсису забытого уголка земли — вот этого, где я сейчас нахожусь, Гафейры, которую аббат-цистерцианец представил всего лишь в виде язвы, ниспосланной господом. И снова, в который раз, буду дивиться официальному вкусу и восхищаться любовью к мелочам, свойственной кабинетным ученым, когда они склоняются над мертвым прошлым, чтобы уйти от треволнений нынешнего дня. И буду повторять: прирученные ученые, прирученные ученые. Но все же в какой-то миг почувствую нежность к простодушному ревнителю antiquitates lusitanae[19] (я правильно написал?), уютно устроившемуся в своей безупречной прозе, в своем эльзевире прошлого века, который снова радует мне глаз красующимися на титульном листе «дозволениями», всеми, какие требуются, и набранной петитом надписью «привилегия его величества». Я понятно изъясняюсь, благосклонный читатель? Мой слог ясен, друг монах? А мы что скажем, почтенная хозяйка?
Отступаю на шаг, потягиваюсь.
Мы, как я уже заметил, тоже пребываем не в лучшем положении. Живем одиноко, видно сразу. Преклоняемся перед стариной. Именно по сей причине главная муравьиха, владелица пансиона для охотников, питает столь возвышенное почтение к страницам древнего фолианта и разделяет, сама того не ведая, мнения автора и его взгляд на Гафейру. Дело несложное. Стоит мне захотеть, я открою книгу наугад, и можно не сомневаться: в первых главах я встречусь лицом к лицу с легионами римлян; полистав еще, наткнусь на вереницу прокаженных, пришедших за болотной грязью из лагуны, «каковая исцеляет наверняка даже самые неизлечимые язвы» (слова хозяйки пансиона, а не Аббата); дальше мне попадутся развалины водолечебниц; и вновь появится она, назидательно подняв палец: «Роскошь и распущенность. Все хотят роскошной жизни, поэтому столько крестьян эмигрировали за границу…»
Ах, любезная хозяйка, иной раз мне сдается даже, что вашими устами-лепестками глаголет доктор Агостиньо Сарайва. Лишь он один стал бы порицать подобным образом крестьян, покидающих свои земли, и парней, щеголяющих в куртках из кожзаменителя и просиживающих вечера в кафе, глядя на экран телевизора. «Роскошь и распущенность…»