Быть поближе к мертвым… повторять их слова, одурачить враждебное время. «А в итоге — одиночество», — сказала, сама того не ведая, моя хозяйка. И ведь подумать, кто говорит такое. Она, одинокая из одиноких, примостившаяся на краешке кровати, как бы изъятая из времени, бедняжка, как бы парящая над ним — в такой степени, что она видится мне не в номере пансиона, а на пустом и обширном помосте, сколоченном из бесконечных досок, пахнущих желтым мылом. Ее фигура, фигура матроны, на оголенности помоста кажется крохотной, детской. Святый боже (или святое причастие), ну и жизнь. Главная муравьиха, толкующая об одиночестве других и поглаживающая свои колени, забывшие о ласках, и этим движением как бы прощающаяся со своим пухлым телом, полным сокровенных жизненных сил и ожиревшим. Или же (как написал бы романист — горожанин и блюститель литературной моды) женщина, которая тоскует по детству, хочет догнать детство, принявшее образ девочки-служаночки, или же прячет тайну, как знать, вдавливает ее в глубь себя самой обеими руками и всей печалью смирения. Как знать, вот именно, как знать. Конечно, таков уж мир хозяйки деревенского пансиона: номера, которые нужно сдать, весенние дни, пахнущие желтым мылом. Фразы наугад, вечно одни и те же, уходящие во вневременье. «Усопшие, усопшие…» Словно Гафейра, эта деревня, проспавшая столько лет, не пережила менее чем за сутки преображающей катастрофы.
— Господи, — заводит она снова, — втемяшилось же этому человеку попасть в книги.
И эти слова ее при всей их искренности тоже вневременны. Они могли быть сказаны сегодня (кажется, так оно и было), а могли прозвучать издалека, из уст фигурки, которая затерялась в бесконечности и беседует со мной, сидя на кукольной кроватке где-то на краю пустого помоста.
— Один только господь бог, сеньор писатель, один господь бог знает, как хорошо он мог бы жить, если б захотел. Фабрика предоставила ему коттедж в городе, но он ничего знать не хотел, кроме лагуны, — ничегошеньки. И все из-за этой мании — попасть в книги.
А я в ответ ей из оконной ниши:
— Может, и так. Впрочем, у него на то было полное право.
Она мне:
— Что вы, сеньор, в ряду прочих Палма Браво? Они все были люди почтенные.
Я:
— Знаю, знаю, здесь в книге сказано.
Она:
— Никогда до нынешних пор в этом семействе не случалось ни малейшего скандала. Вы мне не верите?
Снова я:
— Верю. Точнее, я думаю: а что написал бы этот человечек, живи он сейчас?
Она:
— Какой человечек, автор книги?
Я:
— Он самый. Я уверен, что он обо многом умалчивал, любезная хозяюшка. Более чем уверен.
Она в ответ:
— А может, это самое лучшее, что он мог сделать. По моему суждению, есть несчастья, которые на бумаге сущей грязью покажутся, и только. С вашего разрешения, сеньор писатель.
Я, вспомнив Старика-Однозуба:
— Не показались бы, моя благоразумная хозяюшка, если б у аббата было столько мужества, блеска, веселости, чувства справедливости и прочего тому подобного, сколько выказал лотерейщик, когда рассказывал мне сегодня про оба преступления, и если б аббат включил в эту историю собак, души чистилища и народные предания.
Она, схватившись за голову:
— Лотерейщик, пресвятая дева.
Я:
— А что? Отныне все эти истории — часть общей истории лагуны.
Она:
— Вот еще. А лотерейщик — тварь неблагодарная. Злыдень, он же, если прикусит себе язык, помрет от отравления. Неужели хоть кто-то поверит россказням такого мерзавца? Да он и сам, поди, не верит. Сеньор писатель, нужно быть невеждой и еретиком из еретиков, чтобы приплести неприкаянные души к такой простой истории, как эта. — И с глубоким вздохом: — Ох, ох… Молчи, роток.
Но роток не послушался, как я теперь вижу. Самое большее, тон изменился. Сокрушенно и даже сочувственно — именно так: сокрушенно и сочувственно — она доказывает, что, представив Томаса Мануэла преступником, мстящим собственной жене за гибель слуги, лотерейщик ставит под сомнение его мужские качества или — простите за выражение — его мужские привычки.
— Так вот, если и водился за Инженером грех, так только один: слишком ветреный был, вечно, как говорится, бегал за юбками, простите за выражение.
— Логично, — соглашаюсь я.
Речь моей хозяйки была безупречно справедлива и убедительна. Но ведь и ответ лотерейщика, — ответ с ловушкой, как всегда, — был бы не менее убедителен. Только это: кто много блудит, тому все опротивеет, то есть: «Кто много блудит, сам подстилкой будет». Как аргумент — сойдет. Правда, толковать эти слова можно двояко, но в них также есть последовательность и, более того, заковыка. Силен, Старик. Особенно когда речь заходит об Инфанте.
Моя хозяйка:
— Если бы было преступление, как он говорит, если бы кто-то убил ее (Марию дас Мерсес) и бросил туда (в лагуну), разве тело застряло бы на дне? Разве оно не всплыло бы сразу, скажите на милость? А вскрытие? Для чего тогда делаются вскрытия? Что они все, ошибались? — и, покачивая головой, заключает: — Но Инженер тоже хорош, томить бедную сеньору в такой дыре.