Главная моя муравьиха, женщина, шествующая надежными и добропорядочными стезями: я, человек, прочитавший «Описание» аббата Домингоса Сарайвы строчка за строчкой, даже выписавший кое-что в тетрадь, которую привез с собой и которая лежит скорее всего вон в том чемодане; я, нечестивый читатель, могу поручиться, положа руку на сие душеспасительное сочинение, что нигде в нем не нашел я ни малейшего упоминания хоть о каком-нибудь фидалго-благодетеле. Кроме шуток, слово сеньора писателя. Аббат умел водить пером легко, без особого нажима, а если превозносил семейство Палма Браво, то был достаточно осмотрителен, чтобы не подходить к лагуне слишком близко. Ох нет, чего не было, того не было. Оно и понятно, ведь лагуна жжется, разве не так?
«Лагуна жжется, лагуна жжется…» Где, когда я это слышал? Сегодня в лавке у Старосты, когда платил за лицензию на отстрел, или год назад? В кафе? И от кого, от лотерейщика? «Лагуна отравлена, сплошной свинец и порох. И горе тому, кто туда сунется…» Откуда, черт возьми, взялась эта фраза?
«Ну и жизнь», — стонет моя хозяйка; и снова мне не разобрать, остался ли этот голос у меня в ушах с того — совсем недавнего — времени, когда добрая сеньора беседовала со мной в этой комнате, присев на край кровати, или с более давних времен, когда она вот так же наведывалась ко мне и, присев на том же месте, в том же черном атласном капоте, обмахивала рукою грудь, потому что путешествие вверх по лестнице стоило ей одышки. И вся колыхалась, колыхалась. Уже и в ту пору голос у нее дрожал, словно лепестки шелестели в необъятной груди.
— Ну и жизнь… Если бы Инженеру не втемяшилось держаться так за эту лагуну…
И тут у меня в памяти зазвучала очень отчетливо одна фраза Томаса Мануэла, которую я записал (либо не записал, надо бы поискать) к себе в тетрадку: «Если до сих пор лагуной распоряжалась моя семья, не мне от нее отказываться». Знает ли об этом благоразумная хозяйка пансиона? Судя по всему, знает; и все с той же сочувственной своей безмятежностью ухватилась бы за эту сентенцию (за эту декларацию принципов, говоря точнее), дабы ею объяснить безрассудные прихоти, которые привели Инженера к гибели. Она стала бы сравнивать наши времена с минувшими, помянула бы восьмерых фидалго-благодетелей (Священное писание его преподобия аббата для нее значит столько же, сколько сонмище вымышленных народом призраков для лотерейщика), и ее толкование было бы безупречно верным, образцовым, исполненным милосердия. Попробуем воспроизвести ее стиль:
«Эти речи, сеньор писатель, идут еще от его отца, человека вспыльчивого, но обходительного, и от деда, дона Томаса, а он был таков, что от немногих его слов любого ученого человека в дрожь бросало. Инженер очень их почитал. Очень-очень. Но (и тут немного понизить голос) всем своим прихотям в отношении дома на лагуне он давал волю лишь для того, чтобы когда-нибудь попасть в книги и красоваться там в одном ряду с предками. Уж поверьте, сеньор. Думаю, не было у него другой причины для таких речей. Сдается мне, что он, когда их вел, чувствовал себя ближе к своим предкам, я понятно говорю? (Пауза, в течение которой она грустно разглаживает капот на коленях.) Наделал он ошибок, тут ничего не скажешь. Много натворил безрассудств. Целое состояние ухлопал на охрану лагуны, но ведь намеренье-то было неплохое. Когда хотят почтить усопших, по-моему, любое преувеличение прощается».