Томас Мануэл рассуждает о Домингосе, и я связываю то, что он рассказывает, с рассуждениями о пользе определенного типа беззащитных людей и о пользе определенного вида птиц с подрезанными правильными перьями, пригодных для охоты. Это существа ущербные — как бедняки, как незаконнорожденные, — о них тоже можно было бы написать целый катехизис. Но нечего уклоняться от предмета, особенно в этот первый вечер, что я провожу в доме над лагуной. Будут еще вечера, в этой же гостиной, выходящей на террасу, или в погребе, где хранится вино и который именуется «bodegón»[22]. На следующий день (пожалуйста, ровно в шесть, хозяюшка) я вернусь в те места, спущусь в низину, на этот раз, чтобы пострелять гусей и куликов — под покровительством Инженера, подпись и охранная грамота которого защищают (защищали) меня от пуль лесной охраны. Ему сейчас (он ведь жив, живет себе где-нибудь) тридцать с небольшим, и он мечтает о том, чтобы труп его остался нетленным. Почему именно об этом — сейчас не время углубляться. Ответ придет позже, и в нем будет та горечь вызова, которая так ему свойственна: «Кладбища принадлежат всем, а лагуна — мне одному. Обожаю всяческую исключительность»[23].
Я прощаюсь с Марией дас Мерсес.
— До завтра.
— До завтра, — отвечает она.
— На дорожку? — спрашивает Инженер.
(Но я уже не слышу его. На площади появились два вездехода, на крыше одного — пластиковая лодка. Выходят охотники, выпрыгивают собаки.
«Флот подходит, флот подходит», — радуюсь я, стоя у окна.)
VI
Любопытство, то жгучее любопытство, что побуждает слушателя преданий и историй про чудеса касаться запретного, требовало, чтобы я пошел посмотреть дом над лагуной. После столь жестокого и столь запутанного рассказа, как рассказ продавца лотерейных билетов, самое естественное — прийти на место события, оглядеть с близкого расстояния покинутое жилье. Я чувствовал бы себя странником, который пришел издалека и которого встречает пустая коробка и безмолвие. Во дворе валяется забытый шезлонг, парусина истлела, разлохматилась. На веранде между огромными глиняными вазами — паутина, поблескивающая на солнце. Жужжанье слепня, крик болотной птицы. И снова покой, снова небытие.
Но в это время года дни кончаются внезапно (знаю по опыту), и до завтра нужно переделать уйму дел, взять напрокат лодку, купить лицензию, масса разных мелочей. Когда на лагуне открывается охотничий сезон, подготовка отнимает кучу времени, знаю по себе. Необходимо спокойствие, неспешная упорядоченность, чтобы охотиться с чистой совестью и гордо противостоять всем незадачам и плутням, а они — дело обычное, когда охотится много людей сразу. И тем более когда охотятся на лагуне — подчеркиваю особо; да еще в день открытия, вся орда рванется в наступление. Если только среди неразберихи не найдется нескольких толковых охотников — в этом случае удается все-таки добиться порядка. Будем верить в лучшее. И надеяться, что завтрашняя операция пройдет под знаком дисциплины и здравого смысла, пусть минимальных, иначе все может кончиться весьма печально, отчаянной пальбой по низколетящим воздушным целям либо побоищем. Ну и слово — «побоище».
Так что прежде всего подготовимся. Посещение заброшенного дома можно отложить еще на день, на год, на целую вечность, в нем уже нет особого смысла, то же самое, что бередить рану или воспоминание. Было бы весьма красиво выступить в роли приезжего, каковой со шляпой в руке пришел поклониться руинам дома, где некогда велись беседы о лагуне. Но и это тоже (во мне сейчас говорит лучшая моя сторона, охотничья) было бы всего лишь проявлением любопытства, жестом напоказ, быть может, эффектным, но решительно ничего не означающим, разве что склонность к позерству. Вот так. Стало быть, оставим-ка в покое дом и Старика с Егерем и выйдем на площадь, потому что путь наш ведет туда. На площади мы застанем Старосту, который возглавляет союз арендаторов лагуны. Теперь разрешение на отстрел дается им, а не Инженером.
Площадь, само собою, была безлюдна. Ненужные кольца на стенах домов, яркое солнце; все те же сонные таверны, те же — прошлогодние — плакаты, рекламирующие порох и удобрения, а за прилавком одной из лавчонок — сам Староста в нахлобученной на лоб шляпе. За дверью лавки на другой стороне площади все так же вздымалась римская стена со своей гордыней и преданиями. Она словно владела речью. «Quod scripsi, scripsi»[24], — звучал впечатляющий римский отголосок. «То, что на мне написано, написано более двадцати веков назад и должно сохраниться навеки. Пусть ваши дофины живут или умирают; пусть копоть от ваших тракторов оседает мне на лицо; пусть местные эрудиты, аббаты или кто угодно, грозят мне всяческими анафемами — я, стена, превыше всех этих дерзостей, и я стою здесь. Quod scripsi, scripsi. Я внимаю доводам лишь Матери-Природы, мне милы травинки, что приютились в моих расселинах, и общество безмолвных тварей. Вот этой ящерицы, например».