Мы кричим, что никого. Сколько, дескать, можно? Либо разыгрываем ее. Дескать, идем в курзал, на танцы. Или к Моранди, играть в лото. Вот бы выиграть пятьсот литров бензина: погрузили бы его на багажник и поехали колесить по свету.
Может, она действительно боится соседей. Когда лежишь в постели и свет уже погашен, дневные события, людей воспринимаешь совершенно по-другому. Даже скрежет тормозов на ночной улице (ох уж эти ненормальные!).
Мы с женой тоже ругаемся — например, из-за того, что она забыла пустить себе капли в нос, а я не напомнил. Или из-за чертова пустого угла в кухне. Придется купить посудомоечную машину, тогда черт вынужден будет убраться, освободит угол, и я смогу, покуривая и попивая кофе, смотреть на агрегат, моющий тарелки. Иное дело в постели. По атавистической привычке я натягиваю одеяло на нос. Ночь — это образ смерти, рокового покоя, как сказано у поэта, о котором мне предстоит говорить завтра в школе. Хорошо сказано. Ночь преображает наши мысли.
В горах дети не успевали лечь в постель, как тут же начинали вырывать друг у друга одеяло. Вскоре приходил сон.
Из-за плохого, на двойку с минусом, обоняния, самого устойчивого среди наших чувств, я почти не помню запахов. Жена постоянно мне об этом напоминает, у нее самой отличный нюх, она слышит аромат цветка и называет цветок раньше, чем его увидит, сто раз проверено. А я не слышу.
Единственные запахи, сохранившиеся у меня в памяти, — это запах кофе и запах вина, которое я пил в последние дни осени или зимой, когда приходилось таскать дрова или навоз; вот и теперь по воскресеньям или в праздники я вместо утреннего чая иной раз пью кофе и вино, хотя «Нескафе» — это совсем не то. Мы пили кофе так кофе, его жарила мать. За кофе и за вином я могу просидеть на кухне, если это можно назвать кухней, целое утро, чем вызываю явное недовольство жены.
— Ты еще здесь? Я тебя не понимаю.
И она выпроваживает меня на воздух — дышать надо, вечная история.
Но на той неделе, играя в лесу в прятки, мы очутились в зарослях рододендронов, они струили аромат, который приятно вдыхать медленно, как запах кофе, и я медленно пил этот аромат, и вместе с ним ко мне вернулось детство, кусочек детства: август и сентябрь, пора черники, мы продавали ее в пансионы Турговии и Сан-Галло. Интересно, там и сейчас носят форму? Я представил себе длинный стол и перед ним ребят, читающих молитву, и каждый не отрываясь смотрит на свой продолговатый ломтик хлеба с джемом из нашей черники.
Боюсь, мои дети никогда не узнают этого запаха, как я не знал их коррегирующей гимнастики, благодаря которой девочки растут красивыми и стройными. «Движения и поступь легкие, мягкие, плавные»[52].
— Пригнись, а то тебя видно.
И я распластываюсь под кустами, точно солдат на учениях по команде «Ложись!». Закрываю на миг глаза и вижу родную деревню. Вижу свое генеалогическое древо — крестьянское древо с хрупкой веточкой, дающей жизнь новой поросли, уже не деревенской.
Чтобы это произошло, необходимы многие слагаемые, обеспечивающие связь, на первый взгляд — элементарно простую, между причиной и следствием, без чего жизнь не знала бы неожиданных поворотов. В данном случае основных слагаемых было три: война, мои собственные руки, способности к истории и географии.
Я до сих пор помню все даты начиная с 1291 года и даже раньше, названия гор, города вдоль Транссибирской железной дороги. Что до моих рук, то золотыми их не назовешь.
Война была совсем рядом: достаточно подняться на перевал и спуститься с той стороны горы. Наш район считался пограничным, его надо было «прикрывать». Несколькими батальонами, выдвинутыми на горные пастбища; зимой в хижинах и хлевах шла игра в семь с половиной, в козла. Крестьяне тоже «прикрывали» границу, поглядывая вниз, на луга.
— А сено-то сохнет.
— Я уж год как толкую, что оттуда народ надо звать, из Италии, а нам не велят.
Наша граница оказалась закрытой для крестьян из Ломбардии и области Венето. Зато скольким из них было уготовано другое направление!
Солдаты потешались над нами, над нашей деревней, над создавшим ее богом. Каждые пятнадцать дней их отпускали домой. Психологические причины. Некоторые возвращались злые, потому что на плоскогорье появились поляки, которые пахали, косили их сено!
В нашем доме всегда было полно солдат, они толпились в большой комнате и в кухне — тоже. Мешали готовить, занимали плиту, натаскивали в дом снег и грязь.
Но спасибо солдатам, что я не остался неучем, пошел учиться, так было угодно судьбе. Неужели я обязан этим войне, развязанной Гитлером? И его генеральному штабу? И лично фюреру?
Я открываю глаза: дочери кружатся на льду катка в красивых платьицах, как и должно юным фигуристкам.
— Убогая жизнь, — говорю я и думаю: прежняя или нынешняя? Я нахожусь посередке, потому и не знаю. Или убогая, с какой стороны ни возьми — убогая во всех смыслах?
Я вижу день своего первого прощания с домом. Я уезжал в кантон Фрибур — подучиться французскому в одном из пансионов, в которых заправляли попы.