Значит, я поступлю в гимназию, не буду крестьянином, как все мои предки до десятого колена? Поистине историческое бегство! Первое самостоятельное путешествие по железной дороге. Заключительную часть пути, казавшуюся длинной-предлинной — я сажусь в поезд на рассвете, меня тошнит, я плачу, толку от школьной географии шиш, — я проделал сам. Мой двоюродный брат договорился с проводником, что тот высадит меня в Эпаньи. Там меня будет встречать один мальчик.
Я боялся, что не узнаю его. Но он сам сразу меня узнал. Взял мой чемодан, и мы молча пошли к пансиону. Я не говорил ни на одном языке, кроме родного, он — тоже.
Моя дочь скользит по льду, развернув ладони опущенных вдоль туловища рук, похожая на птицу. После спрошу у нее, как называется эта фигура. Я стою за бортиком. Она машет мне рукой.
Вот, например, то, что мне никогда не удавалось, а ей удается без малейшего труда: не сутулиться.
Я и в детстве немного горбился — оттого хотя бы, что таскал сено в гору, где теперь новая дорога, по которой можно въехать на третьей скорости. После убийственно тяжелого дня достаточно было иной раз пары стаканчиков, чтобы самого мрачного, самого угрюмого человека смех разобрал.
Матери после того, как она намашется за день граблями, нужно было еще посуду мыть. Она все время держала в голове, что сделано, а что нет, ибо вдруг посылала меня отнести одеяло матлозам[53]. Матлозы. У крестьян есть имена, у городских — фамилии с добавлением профессии: доктор Росси, инженер Нери. Или с добавлением обращения: синьора Бьянки. А матлозы — это матлозы. Так же как негры — это негры. Этим сказано все. Даже если в деревню затесался всего один матлоз — в данном случае Треглавый. Пошли они к черту, думал я. Это означало: чтоб они сдохли. Правда.
Но в просьбе матери звучал голос любви, христианской любви, и я нес одеяло матлозу, который из темноты сеновала благодарил меня, дыша виноградной водкой.
Я заметил, что на снимке, сделанном в день свадьбы, моя мать похожа на Розу Люксембург, какой я знаю ее по фотографиям — особенно по той, что была у ищеек из царской полиции. У меня не сохранилось писем, которые мать писала мне, когда я уехал учиться. В зависимости от времени года она вкладывала в письмо цветок, и по нему я узнавал, куда, на какой из лугов, она ходила работать. Я думаю о ней, читая письма Розы Люксембург.
Теперь о страхе: пожалуйста, не бойся выражать свою любовь и не считай, будто это унизит твое достоинство… Я не только ни на единый миг не забываю о твоей внутренней бухгалтерии, где числится в настоящее время лишь «дебет», не только отдаю себе в этом отчет, но и недовольна тобой потому, что ты не даешь мне возможности участвовать в этой твоей бухгалтерии и вынуждаешь молчать. Ты как Риги, я тебе уже говорила, но я, к сожалению, не Юнгфрау, способная из-за горизонта величественно созерцать с высоты своей снежной вершины и безмолвствовать; я как кошка, которая любит, чтобы ее ласкали, и сама любит ласкать, которая мурлычет, когда довольна, и мяучит, если ей плохо. Иначе выражать свои чувства она не умеет. Поскольку ты не позволяешь мне мяукать, мне остается лишь писать о себе и о своих делах, а они не интересны…
Пример бесхитростной любви: моя мать, Христос. Пример любви и светлого ума: Роза Люксембург, Маркс.
Если мои дети[54] сумеют извлечь это из всей моей жалкой педагогики, да-да, я с удовольствием уберусь к дьяволу, ко всем чертям. Ибо ад существует, Давиде прав, и дьявол тоже существует.
Джорджо Орелли
© 1978 «Luci е figure di Bellinzona», Ed. Casagrande, Bellinzona
ПРОГУЛКА ПО БЕЛЛИНЦОНЕ
Позавчера наш городок казался совершенно пустым, и, кружа по улочкам — от одной маленькой площади до другой, от памятника к памятнику, двигаясь по Вокзальному бульвару мимо банков (не мешало бы как-нибудь их пересчитать: последний вырубили прямо в скале под средним замком), я там и тут — в чахлой траве, на ступеньках, у подножия статуй, в щелях между брусчаткой — находил только шарики, пестрые стеклянные шарики и, заглядывая в них, надеялся обнаружить внутри сам не знаю что. Миновало, увы, время, когда я находил деньги: пятаки, похожие на полтинники, монеты по десять, двадцать, пятьдесят раппенов, вспыхивавшие вдруг ярким блеском или скромно тускневшие — истертые, погнутые, грязные. Однажды, правда, я нашел франк; поджидая меня, он лежал на гранитной плите решкой вверх (меня бросило в жар, хотя стояла зима), и до сих пор при воспоминании о нем я чувствую запах ландыша, потому что в тот самый миг я заметил у входа в «Новинку» даму, которая не признает никаких других духов, кроме ландышевых. Время денег, растущих под ногами, миновало, зато, как бы в виде таинственно предусмотренной компенсации, в теплые дни (когда я бродил вокруг стадиона, где в очередной раз проигрывала наша команда) стали появляться никогда не виданные мною прежде новорожденные ящерицы: они извивались на асфальте, как дети Суанлока в конце вьетнамской войны.