Удар тарелок — он в ужасе вздрагивает.

Fortissimo — я стреляю.

Окровавленная рука падает, голос дрожит от ужаса:

— Ааа!!! Вы сумасшедший! Что вам надо?

Второй выстрел — вторая рука в клочки.

Вопит — жалкий глагол. Брибаль лает, как свора собак. Боль невыносимая, пот заливает лицо, тощее тело корчится в кресле. Любопытно, из головы вон, что он ростом под два метра. Ни дать ни взять Валентин Бескостный[12].

Пытаясь сохранить достоинство, он поднимается мне навстречу. Я позволяю ему это сделать: не придется тащить его на ковер. В этот раз разряжаю обойму в его ноги. Таракан катается по полу, надрываясь от крика, не забывая осыпать меня проклятиями между хрипами. Пусть проклинает, сколько хочет, я не верю больше в дьявола.

Пока он ревет, Риголетто слышит пение герцога. Потрясение! «La donna e mobile» ошеломляет его: как, этот соблазнитель все еще жив?! Тогда чье же тело находится в мешке, который он собирается сбросить в реку?

Несчастный отец обнаруживает в нем Джильду. Ад и проклятия, Спарафучиле зарезал его дочь!

А таракан сменил репертуар. Он больше не оскорбляет меня, звучит речь защитника, словно в суде. Нет человека, который бы любил евреев так, как он. Он восхищается Израилем, кибуцами и Эйнштейном! Эта история — какая-то ошибка, моя рука ошиблась мишенью.

Я не отвечаю, он тоже подохнет в неведении.

«V’hoingannato»… Риголетто прижимает к себе дочь. Невинная жертва агонизирует. Шут плачет, бичует себя, просит у нее прощения.

Сотни раз звучал этот отрывок во мне и для меня.

Он исторгает у меня слезы.

Риголетто — это я…

Поставим точку. Аккорды Верди прекрасно подойдут для заключительной сцены.

Бензин воняет смертью…

Я обливаю таракана. Как и клещ, он понимает, что я сожгу его живьем. Впадает в панику, умоляет, я слышу повторяющееся «Пощадите!». Странно, что он знает о существовании пощады, сам он никогда к ней не прибегал.

Джильда умирает. Опера оканчивается криком Риголетто: «Проклятие!».

Его я и жду, чтобы швырнуть свой «Зиппо».

Таракан вспыхивает. Последние вопли. Огонь мгновенно распространяется по гостиной: оплавляются картины, занимаются розовые помпоны.

Ite exsequiae est. Конец погребальной службе, идите с миром.

Моя машина припаркована внизу квартала Бометт. Я сажусь в нее с легким сердцем.

<p>Глава 8. Прусак</p>

Площадь Часов, которые никогда не бьют. Жаль. Если бы били, двенадцать ударов заглушали бы крики отчаяния людей, позабытых ангелами.

Полночь — благословенный час забулдыг без семьи, которым алкоголь помогает изрыгнуть существование, лишенное любви.

Полночь — проклятый час для тех, кто ложится в постель один на один с самим собой и говорит, что все загублено.

Полночь — час начала следующего дня, похожего на предыдущий, наполненный тревогой и валиумом.

Полночь — нулевой час, пустота звездных суток, словно небытие жизни.

Полночь, полночь, полночь…

«Полночь — картина, затемненная нашими неудачами… А еще время, когда прусаки выползают из своих щелей. Ни один закон не мешает блюстителям порядка охотиться за ними… до того дня, пока не возникает новый, ограничивающий преследование. В стране, которая поливает грязью свою полицию, можно ожидать всего».

Тассен, пригород Лиона. Сидя в засаде в «рено» напротив местного бара, Антония снова и снова возвращалась к своим невеселым мыслям.

«Термин «реакция» был введен санкюлотами[13]. Реакционерами они называли дворян, противников изменений. Фашисты, те хотели, чтобы в умах людей жила одна-единственная мысль. В демократах они видели опасных людей, отклоняющихся от верного пути. Голоса несогласных заглушались огнем и мечом: разъяренное человеческое стадо слышало только свой голос».

— Патрон, посмотрите, в баре какое-то движение.

Антония знаком показала, что заметила.

«Если следовать логике и называть вещи своими именами, наше общество стало реакционным и фашистским: оно держит меня на коротком поводке и затыкает рот… Запрещено вести расследование за границами своей территории! Ослушаюсь — мне перебьют ноги. Запрещено критиковать официальный гуманизм! Выскажу мысль, противную политике блаженных сторонников социальных прав — на мне поставят клеймо стервы. Косность и догматизм — вот что вскармливает предписанную толерантность. Думай, как все или проваливай! Хотелось бы мне знать, где обитает демократия в стране, отупевшей от ангельской пропаганды».

— Патрон, дверь открывается, это, возможно, наш клиент.

Нет, не он. Надо подождать еще немного.

«Мои методы называют нечестными. Но если реформа провалилась и это отказываются признать — не гораздо ли это хуже? Я говорю не только о смертной казни, но и о законах, которые парализуют работу полиции. Нам и своих хватало, а теперь еще и свалились на голову указы из Брюсселя! Пфф! Европейский комиссар, которого никто не избирал, знает ли он, как страх пожирает тебя изнутри? Как свистит пуля? Погибает товарищ? Нет! Окопавшись в своем кабинете, он не рискует быть пристреленным. И к тому же получает в пять раз больше моего».

Огни бара погасли, взгляд Антонии стал жестче.

Перейти на страницу:

Похожие книги