Возвращаясь к ранее поднятой теме: как же проявляла себя идея движения в те времена? Неужели вы думаете, что кто-нибудь решал двинутся просто так, то есть, например, предать родину и смыться – шутите, как можно! Одни отбывали, поскольку их грудь жгло пламя Сиона, в то время как другие уносили за рубеж в груди двуглавого орла (в грудной клетке то есть). Одни уезжали, чтобы окончательно расплеваться с Россией, другие, чтобы бесповоротно вывезти ее с собой. (Из этих последних некоторые шли на компромисс и собирались увезти с собой всего только русскую литературу, другие только русскую живопись, а третьи только кинематограф). Были такие, кто ехал исключительно для того, чтобы бороться, чтобы другим уж никогда не испытать подобную горькую судьбу, другие, наоборот, чтобы бороться, чтобы много еще людей выехало. Были еще такие, кто громко заявлял, будто ни за что не хочет уезжать (но чем громче заявляли, тем как-то неизбежней получалось, что власть все равно изгоняла их – разумеется и увы, против их воли). Были, наоборот, такие, что громко заявляли, что они не против, чтобы их выгнали, и, если им везло, их тоже выгоняли (правда, им везло не так часто, ну а уж если не везло, то, как говорится, пеняй на самого себя). Первые из этой категории сохраняли наиболее высокий моральный авторитет в качестве невинных жертв режима, в то время как моральный авторитет вторых оказывался несколько подмочен. Впрочем, когда и те, и другие оказывались за границей, можно ли было выявить разницу между моралистским, так сказать, градусом их речей и писаний? Не думаю.
Гарик однажды присутствовал при застольном разговоре, который вел некий писатель, опубликовавший за рубежом плохой, зато вполне антисоветский роман и, естественно, обретший после этого скандальную и опасную известность. Писатель покручивал в руке стакан с известной прозрачной жидкостью, поднимал, прищуриваясь, на свет, и с несколько излишним напором (поскольку еще неясно было, куда поедет, на восток или на запад) объяснял, что, только эмигрировав, можно послужить делу кристаллизации и воспарения русской словесности. (Читатель должен усечь ассоциативность слов: жидкость в стакане была на свет, несомненно, кристально чиста, а кроме того, обладала способностью воспарять голову.) Между тем мелюзга, вроде нашего Гарика, окружила писателя и внимала с открытыми ртами и готовностью восторга в душе. Но сидел за столом человек, сохранявший угрюмое, даже можно сказать, упрямо недоверчивое выражение лица, – как призрак, как нежелательное воспоминание об иных временах, и никто не глядел в его сторону, инстиктивно ожидая от него бестактности. И вот человек заговорил и язвительно сказал следующее: «А как же ты не далее как год назад объяснял, что поскольку ты русский писатель, то не можешь эмигрировать, и так же держал в руке стакан с водкой, сравнивая себя с сосудом, в котором перенасыщенный раствор языка, и говорил, что необходимо находиться в русскоязычной среде, чтобы раствор непрерывно перенасыщался и процесс кристализации не останавливался ни на мгновенье?»
Призрак закончил речь, после чего на секунду-другую за столом воцарилось неловкое молчание. Но писатель только пожал плечами, не удосуживаясь ответом, и вдруг всем сразу стало ясно, насколько же он превосходит своего оппонента. Да, да, именно так и следовало не отвечать, потому что: что тут ответить? Призрак на то и призрак, чтобы жалко цепляться за старое, не понимать сути происходящего, вставлять палки в колеса, язвить бессильно, как язвят неудачники. Между тем как раз и замечательно было, что писатель год назад говорил одно, а сейчас совершенно иное и без всякого смущения! Если бы он смутился, тогда другое дело, тогда пиши пропало. А коли спокойно пожимая плечами и не проявляя ни малейшего желания вспомнить – тут был залог нашего общего состояния. Кто же здесь помнил, что говорил год или даже полгода назад? Дело происходило в Доме литераторов, но даже это странное заведение, которое казалось менее всего способным к изменениям, было исподтишка захвачено духом брожения, даже здесь ощущалась идея эмиграции.