Прошла неделя, и вдруг в Никитовке объявилась молодая пара: он и она. Он – стройный, в телогрейке, подпоясанный брючным ремнём, в клетчатой модной кепке, в каких до войны ходили ударники труда, с гармошкой, закинутой через плечо, незнакомый, – в общем, одетый так, как в Никитовке и не одевались, а она – красивая, разряженная девка, в которой не сразу и узнаешь Татьяну Глазачеву, лицо бледное, исхудавшее, губы яркие, глаза тоже яркие, горький синий огонь в них горит.
Они молча прошли Никитовку насквозь, из одного конца в другой, потом развернулись, парень сбросил гармошку с плеча, взял в руки и понеслись над деревней тихие незамысловатые переборы – мелодия была хоть и простой, но до боли всем знакомой, хватала за живое, многие поколения никитовских девчат и парней исполняли под неё частушки. И насторожилась, замерла деревня, следя за тем, что же сейчас произойдёт.
А ничего и не произошло.
Парень прибавил немного силы своей гармошке, заперебирал побойчее пальцами по кнопкам, и понеслась над деревней частушка:Меня милый провожал,
Пень берёзовый обнял.
Думал, в кофте розовой, —
А то пень берёзовый.
Два неразлучных спорщика дед Елистрат Глазачев и дед Петро Овчинников, сидевшие на скамейке в тяжком стратегическом раздумии: как же половчее окружить зарвавшегося Гитлера и покончить с ним раз и навсегда, – прервали свои генеральские размышления, вслушались в частушку.
– Татьяна, с-сука, поёт, её голос. Ноги ей повыдирать из репки надо. Только что похоронку получила и хоть бы хны! Керосинит уже, – выругался дед Елистрат.
– Не, не керосинит – горюет. Это совсем иной коленкор.
– Какая разница. С хахалем уже каким-то спуталась. Ишь, ш-шалава! А?Нас угонят, нас угонят
На Кавказ окопы рыть
Остаются одни бабы
Старикам…