Это сейчас, чуть не тридцать лет спустя, я рассуждаю так: руководила мной профессиональная, тогда, вероятно, скрытая, но уже существовавшая любознательность, стремление литератора все прочувствовать на собственной шкуре — в данном случае эту неповторимую и даже, я бы сказал, довольно глупо завершившуюся псевдоодиссею, поскольку в ней не было героя. В ней был лишь миф, а не герой, — миф о любви и смерти, и о смерти, возможно, больше, чем о любви (прости, Оне), лишь вялое стремление к чему-то, а не четкая цель; у комсомольца должна быть цель. Так говорили все сидевшие за длинным коричневым столом, на самой середине которого гордо красовался графин с желтоватой водой, и говорили (чувствовалось) с труднодоступным моему пониманию злорадным чувством своего превосходства, целью которого, конечно, было желание еще пуще унизить меня: студент (я еще таковым не был, хотя попутно с редакцией и беседами Фульгентаса без особого труда экстерном сдал на аттестат), бывший боец (при этом все взгляды нулями впились в меня), бывший комсомольский работник (еще парочка пулек, трассирующих), литератор (целый шквал картечи), а надо же, с моральной точки зрения… И классовой, именно, — да ведь его отношения с кулацкой женкой Начене… «Я думал спасти ее!..» — мелькнула робкая мысль, но, может, это она хотела спасти тебя? И тебя, и себя, и… и Начаса, да, да, бандюгу Райниса, своего мужа-бандита она тоже хотела спасти, и его ей было жаль, так же как меня, как малыша Ализаса, как себя самое, как… Чуть не подумал: как Шачкуса, — такой вот Оне могло быть жаль и этого Шачкуса, с которым она когда-то отплясывала на вечеринках, а потом рассталась; у каждого своя дорога; а коли ей одинаково жаль всех на свете… Это уже провал, Глуоснис, это заблуждение — когда одинаково всех жалеют, — ведь тогда вся твоя одиссея не имеет смысла… Ибо нет в мире такой жалости, которую человек может раздавать всем поровну, как нет и таких слов, которыми я — бывший боец, студент, комсомольский работник, литератор — мог бы что-то доказать всем этим людям, которые сидят за столом и буравят меня взглядами, а молить… О чем, о прощении, но что я такого натворил? Ну, ранили, ну, потерял сознание, ну… А как бы вы поступили — такие праведные, всезнающие? Неизвестно, что я делал все те недели? Где находился? С кем поддерживал связь? А откуда, скажите на милость, вам знать — вы даже не подергали дверь этой землянки, не позвали меня и, возможно, никогда, не явись я сам к Шачкусу, никогда не задумались бы всерьез — куда же все-таки я подевался? И то, на что я пошел, было лучшим, что можно было сделать в таком положении; ведь я старался и для нее! Для Оне, кулацкой женки; видно, как-то я повлиял на нее, если ей так хотелось вырваться из болота, в котором погрязла, из страшного кулацкого мира; не знала — как, но вырваться-то хотела, я чувствовал, и ей та осень что-то дала — не только мне; еще, пожалуй, трудно сказать, кому больше, и не я виноват, что Шачкус… сгоряча…

Тут я понял всю бессмысленность таких рассуждений: неужели не искали? Ведь если бы не последний поход Шачкуса, не арест Оне, быть может, меня здесь и вовсе бы… Не только здесь — вообще на свете белом… Вот именно, не было бы меня нынче в живых, валялся бы где-нибудь под кустом и постепенно, потихоньку, позабытый всеми на свете, становился бы удобрением дремучих ятвяжьих лесов… И не пришлось бы мне оправдываться, заливаться краской стыда, вспоминая неожиданное для меня самого «даже, может, заложнику» (а вдруг не такое уж неожиданное, а вынесенное в подсознании все из той же землянки) и ее «ко-он-чим!», весь этот несмываемый мой позор на глазах у Шачкуса, — хотя, возможно… Возможно, я умер бы, погиб достойно комсомольца, как меня учили и фронтовой опыт, и книги, и, наконец, совесть, смертью храбрых, с высоко поднятой головой и с презрением к палачам, и бюро в том же составе ломало бы голову: где да на какие средства соорудить мне памятник… А теперь…

А теперь услышал: «Так исключаем, точка», — и, не чуя собственного дыхания, не слыша шарканья обмякших ног, выбрался из зала заседаний, из комнаты с длинным коричневым столом, за которым сидели мои сверстники; наверное, это было чересчур круто с их стороны. Я бы не сказал, что понятия «трус», «капитулянт» были здесь наиболее уместными (кто-то даже предложил написать «дезертир», но остальные отклонили), если свести воедино мое поведение и те, по сей день до конца неясные даже мне самому (не говоря уже о других людях) сокровенные мотивы этого поведения; повторяю: сегодня, вспоминая все это, я характеризую их как аккумуляционную потребность творческой личности, возникающую чаще всего спонтанно и не слишком зависящую от ее сознания. Но даже и такое объяснение не может уравновесить былого. И никоим образом не является ответом на вопрос: как тогда я мог поступить еще… Иначе. Как? Как? Как же?

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже