(ВСТАВКА. МАРТА. Это я его спасла (не боюсь так выразиться, потому что это правда), я, «училка» Марта… Осмелилась — примерно неделю спустя после того бюро. Заседание было закрытое, и меня не звали. Почему закрытое? Да потому что все было загодя решено: исключить… Но у меня было решено иначе: не брошу. Дважды я была там и оба раза уходила ни с чем, но разве я что-нибудь знала наверняка? Неважно, все равно виновата. Зато сейчас… Я не то что другие, не то что Ирка, которая почему-то начала ко мне охладевать (или я к ней), не какая-нибудь гимназисточка, которая сама не знает чего хочет, — я Марта и я не брошу его. Пусть думают обо мне что угодно, пусть чешут языками направо и налево; как же так, с бухты-барахты, ни с того ни с сего, без всякой причины — ни на танцы с ним, ни так не хаживала, а тут нате — ворвалась к Фульгентасу и силком оттащила от стола (там валялись две луковки и темнела грязная лужица), уволокла в свою комнату в другом конце коридора, стянула с плеч пиджак (мятый-перемятый, будто его жевало целое стадо коров), поставила на стол таз с горячей водой, подала мыло, мочалку, зубную щетку и, встав поодаль, прижав к груди руки, откинув назад волосы и склонив голову набок, смотрела, как он моется: он, Глуоснис, судьба Марты-«учительши». Потому что поняла я это еще тогда, когда была у сестрицы Марго на пирушке по случаю начала студенческого года (пригласил меня Винцукас), когда он, Глуоснис, чуть придвинулся ближе и сказал, что грибы живые и дрожат у меня на вилке (что за вздор) и прямо обжег меня голубыми, вроде моих, но совсем другими — сухими, почему-то горящими, даже страшными — глазами: он! Еще до того, как его увидела, я уже знала, какой он, — словно он всегда находился подле нее, и не только на этих курсах пионервожатых, где что-то преподавал, не только здесь, на вечеринке у задорной сестреночки Марго, но всюду, всегда, на каждом шагу; не похож на того мальчика? Ничего, тот простит, мой белокурый мальчик, водивший меня по лугам детства, взявший за руки и легко, точно пушинку, точно невесомый пушок, извлекший из студеной лужи за углом дома; тот самый — из книг, кинофильмов и сновидений… из тех, детских, — только не из последующих и тем более не из нынешних… тягостных, томительных, не позволяющих ни думать о чем-то другом, ни спокойно работать… о которых даже самой лучшей подруге Ирке… Потому что Ирка, учительница Ирена с рыжими волосами, само собой, поднимет на смех («Пора, ой пора красной девице замуж»), ведь она на три года старше ее, Марты, и втрое (знаю я) умнее и почему-то все реже вспоминает их общего (только в самом ли деле общего) приятеля Винцукаса, того, что уехал в Каунас учиться литературному делу и даже опубликовал одно стихотворение в журнале (обе они с Иркой хранят по вырезке), и каждый день без всякого повода заводит разговор о каунасском «внешкоре»; да неужели Ирка считает, что и этого Глуосниса могут они обе… Глупости! Его?! Того, о котором она грезила, кого ждала, без кого изнывала, даже сама не зная, не подозревая о том? Кого сама судьба, словно услышав зов одинокого сердца Марты, поселила под одной кровлей с нею? Кого Марта встречает каждый божий день — точно глашатая будущего, точно укор совести — то в коридоре, то где-нибудь на улице, то во дворе, где он умывается у колодца… Доброе утро, товарищ Купстайте. Здравствуйте. Добрый вечер… Только «доброй ночи» он не сказал ни разу, хотя это, как казалось Марте, и есть самое главное, — ведь тогда могли бы уйти мучительные сны, тогда не сжигало бы одиночество; по вечерам они просто не попадались друг другу, разве что на собраниях или если Марта забегала к Фульгентасу за какой-нибудь книжкой, а вернее — подглядеть, что поделывает «внешкор», почему не появляется во дворе: не захворал ли, не простудился ли (кто поймет, насколько жаждала Марта ему помочь), а вдруг от долгих бесед с Фульгентасом и его угощений… устал, может, ему попросту надоел этот Фульгентас со своими речами… Спасет, Марта его спасет, что бы ты, подруженька, ни болтала, что бы ни трещали кругом остальные; это касается лишь ее одной, Марты-шкраба, ее это личное, глубоко личное дело, потому как… Судьба, это сама судьба, а от судьбы, Мартушка… тем более что и представитель… значительное лицо из Вильнюса, побывавший у них в гимназии… так вот, он самый, когда они остались наедине… он сказал…
«Умру, а спасу, умру, а… — твердила сама себе, подавая ему полотенце и наблюдая, как безжалостно, будто вместе с водой желая стереть с себя и кожу, как-то злобно, мстительно дерет он льняным полотенцем запавшее, с заострившимися скулами, беспощадно напоминающее обо всем, что с ним было осенью, лицо. — Вы еще увидите… вот увидите… да…»
Наверное, я думала слишком громко или даже вслух, так как он, Ауримас (судьба моя, судьба!), перестал утираться и, держа у подбородка смятое полотенце, уставился на меня долгим и пристальным взглядом, будто взвешивая, оценивая меня.