– Хорошо… Хорошо мне жилось в лагере. Много там людей культурных, думающих, дисциплина, кормежка хоть не роскошная, но по распорядку. Работать на общих основаниях я по здоровью не мог, в тепле держался… А потом, к сожалению, перевели меня в ссылку в Саратов. На положении почти свободного гражданина я там находился; голодал и бедствовал невероятно. Освободился, вернулся сюда. Жена больная, безработная – а она уроками английского языка кормилась… и меня кормила. Папиросами для меня, бывало, плату брала… Милостыню снова просить после возвращения я побоялся – могли снова выслать. Распродаю библиотеку, автографы знаменитых писателей. Мне многие подписи ставили, книг много разных было… Всё развеялось…

– Значит, у Зощенко Мишель Сипягин с вас списан, – не спросил, а вслух подумал интеллигентный больной; Александр Иванович дернулся, как от удара.

– Нисколько!.. То есть черты внешнего сходства имеются, а сути – нисколько… Особенно парусиновый портфель не прощу Зощенке. Его Мишель портфель этот для виду носил, чтоб, когда милостыню просит, люди видели, что он человек не пропащий, поневоле опустившийся. Чтоб разжалобить… А я в том портфеле свои книги носил. Продавать пытался… Почти не брали, глупцы. А третья книга – «Аз есмь сущий» – одно из самых замечательных явлений в области нашей новейшей поэзии. Я доказал в ней, что честность выше притворства не только в жизни, но и в словесности.

– Экая заслуга! – раздалось ироническое с одной кровати. – Чем тут хвалиться?

– Есть чем, – строго и глухо сказал Александр Иванович. – Вот скажите, вы кого больше всех на свете любите? Только честно… Честно.

– Ну, жену… детей.

– Родину! – как-то двусмысленно бросил Дегтярников.

– Ребят родных больше всего…

– А, не врите, – остановил перечисление Александр Иванович. – Себя самих мы больше всех любим. Себя! Худого, жирного, лысого, вшивого, с ногтями грязными, ногами вонючими. Обожаем, бережем, поклоняемся… И я это воспел!

– Ну-ка, как вы это сделали, любопытно, – сказал интеллигентный.

И Александр Иванович с готовностью стал почти нараспев, торжественно декламировать:

Я судьбу свою горькую, мрачнуюНи на что не желаю менять:Начал жизнь я мою неудачную, —Я же буду ее и кончать!Больше бога, Героя и ГенияОбожаю себя самого,И святей моего поклоненияНет на нашей земле ничего.Неудачи мои и порокиИ немытый, в расчесах, живот,И бездарных стихов моих строки,И одежды заношенной пот —Я люблю бесконечно, безмерно,Больше всяких чудес бытия…

– Ясно, ясно, – перебил старший по палате. – Воинствующий индивидуализм. За это, гражданин, можно обратно на Соловки отправиться. И нас еще с вами зацепят.

После этого на несколько минут установилось молчание. Обитатели палаты занялись поиском каких-нибудь дел. Кто-то зашуршал сто раз прочитанной газетой, кто-то заводил часы, копался в тумбочке. Дегтярников подошел к репродуктору и, ворча, стал вертеть ручку громкости.

– Я должен был еще в тридцатом году умереть, – своим глухим, деревянным голосом, от которого снова все вздрогнули, объявил Александр Иванович. – Еще до Соловков, до Саратова.

– С чего эт? – оторвавшись от репродуктора, с усмешкой спросил Дегтярников. – Кто вам указал, когда умирать?

– Ну как же, – поддержал его тон интеллигентный, – слышал же в стихе – сам начал жить, сам и будет ее кончать… И что вам помешало?

– Ничего не помешало. Если вы о самоубийстве, то я никогда о нем не думал. Это отвратительно; жить нужно до последней возможности… Дело в том, что в тридцатом году сумма трех цифр равнялась тринадцати. Один плюс девять плюс три равняется тринадцать.

– И что?

– Я пережил до того три таких года. И в каждом из них случились роковые для меня события. В девятьсот третьем – тоже в сумме тринадцать – начали печатать мои произведения, я познакомился с Валерием Яковлевичем Брюсовым, Леонидом Николаевичем Андреевым, окончательно бросил гимназию, имел первое сношение с женщиной. В этом же году умер дедушка Максим Александрович… В девятьсот двенадцатом – опять же тринадцать в сумме – была издана первая книга, я переехал в Петербург… В двадцать первом – и здесь тринадцать – второй переезд сюда, я узнал о смерти отца, похоронил Блока, Александра Александровича, который один из немногих по-человечески ко мне относился… Тридцатый был последний на моем веку год, дающий в сумме тринадцать, и я ожидал смерти. Я всё испытал, под конец – и тепло семейного очага. Но вместо смерти был арестован. Впрочем, это тоже знак тринадцати.

– Дешевая мистика, мракобесие, – отозвался Дегтярников. – Да тут большинство все эти четыре года пережили. И что?

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Новая русская классика

Похожие книги