Комиссия генерала Набокова собиралась не менее одного раза в неделю. Кроме того, начавшиеся частные и предварительные допросы арестованных происходили гораздо чаще, при неполном составе комиссии, но зато при утонченнейшем и прозорливом участии самого князя Гагарина, которого во всех департаментах называли не иначе, как Павлом Петровичем и при этом почтеннейшим. Говоря до конца, этот князь Гагарин ведал всеми делами комиссии, ибо сам-то Набоков едва успевал распорядиться насчет дел крепости и небывалого количества содержащихся в ней заключенных. Но, кроме этих обстоятельств, и жена ею, Глафира Сергеевна, женщина всем известная своим строгим нравом, решительно запретила ему входить в дела «еще какой-то комиссии». Генерал находился под чрезвычайным попечением Глафиры Сергеевны. До такой степени, что никак не мог даже проснуться по собственному своему побуждению и ранее срока, установленного Глафирой Сергеевной, и через то всегда аккуратно опаздывал ко всем своим делам. Равным образом и в отношении обильных завтраков и обедов генерал считался смиреннейшим исполнителем намерений Глафиры Сергеевны, со стороны которой все бывало расчислено до мельчайших тонкостей, и уж меньше того, что было ею определено, генерал исполнить никак не решался. Впрочем, он не слишком терпел от такой заботливости, так как сам весьма любил предаваться сну и еде. Особенное пристрастие питал он к ухе со стерлядью и с рыбными пирожками. В комендантское здание точнехонько в адмиральский час попечением Глафиры Сергеевны бывали доставляемы уха со стерлядью и какая-нибудь еще отварная рыба, и все это непременно с монастырским квасом в большой деревянной кружке, с серебряными обручиками, и с пирожками, а уж для закуски и приятного заключения — киселек как бы вроде блёманже, цвета заходящего солнца.

Гагарин был человек иной натуры и привычек. Чувствительность и пристрастие к просвещению были его отличительными чертами. Во всякую минуту он старался блеснуть своими манерами и расположенностью решительно ко всему человечеству; философию изучал и даже социализмом не на шутку увлекся год тому назад, так что и Фурье разобрал во всех подробностях, но после парижских событий весной и летом прошлого года (повергших его в величайшее уныние и даже испуг) пришел к мысли, что увлекаться социальными теориями в его положении чрезвычайно опасно и даже недостойно. Теперь он был решительно убежден в том, что Фурье — вреднейший из всех философов, и именно потому, что никого не призывает к бунту, а между тем всецело располагает к оному.

Почтеннейший Павел Петрович почитался сердцеведом и великодушным советником во всех трудных расчетах и скользких обстоятельствах. Он как бы играл в сердце своем, стараясь уж во что бы то ни стало укротить «дух» страдавшего брата — то ли лаской, то ли обещанием, то ли разумным и необходимым испытанием судьбы, как выражался он возвышенно и с должным сокрушением. И при этом он выказывал столько чувства и столько уважения, что испытуемый, слыша его тонкий голосок (не голосок, а чистая флейта) и глядя в его глаза, дрожавшие на розовато-бритом и довольном лице, начинал верить в свое настоящее счастье, которого он и не подозревал никогда, то есть в неизбежность и полезность посылаемых ему Павлом Петровичем испытаний.

Федора Михайловича он не замедлил, вслед за другими арестованными, вызвать на допрос. Он сидел в комендантском здании за длинным столом, привезенным вместе с прочей мебелью из министерства внутренних дел, причем, как всегда в важных случаях, был обязательно во фраке и со звездой на груди.

Рядом с ним сидели генерал Ростовцев и чиновник, присланный для секретарских обязанностей, а чуть поодаль, как бы нечаянно и между прочим наблюдая, чинно расположился Иван Петрович Липранди со склоненной головой и в задумчивом молчании. Иван Петрович был вызван в комиссию в качестве знатока дела, и ему поручено было составить в письменном виде свое мнение по поводу раскрытого общества и разъяснение непонятных обстоятельств, а комиссия Голицына упросила принять высшее руководство в разборе документов, в чем Иван Петрович считался завзятым мастером и на что великодушно согласился.

Гагарин мечтательно навел глаза на Федора Михайловича. Казалось, будто он только что, вот сию минуту, немного где-то в уголке всплакнул и еле-еле успел вытереть слезы — так чувствительно-розоваты были его глаза, обращенные к стоявшему перед ним сочинителю Достоевскому…

Прежде всего он заметил:

— В ближайшем времени вам позволено будет читать и писать. В этом не должно быть вам отказа.

Сообщение это привело Федора Михайловича положительно в восторг. Он с благодарностью взглянул на щедрого князя и даже, сам того не заметя, от удовольствия потер руки одну о другую.

Но Гагарин на этом не остановился. Он сообщил Федору Михайловичу еще одну и умилительную новость:

— Брат ваш, Михаил, будет отпущен на свободу, и не позже, чем завтра.

Перейти на страницу:

Похожие книги