Как начать день? Где взять силы? Булыжник тревоги и отчаяния у меня внутри все давит, давит, не дает дышать… Одна надежда – на то, что меня ищут. А Ваня и отец Глеб, наверное, молятся обо мне – как молился отец Глеб тогда, в беседке. И так просто, так по-доброму сказал мне об этом. А я еще и напустилась на него… А Мария?.. Наверняка остались у нее влиятельные друзья, которые помогут вытащить меня отсюда… Вот только до меня ли сейчас отцу Глебу с его простреленной рукой, с его убитыми надеждами? Может быть, и его, и Ваню, и всех наших сейчас самих тащат в кутузку, а из хосписа силой выдворяют детей и родителей… И если все так, то и Марию, конечно, арестовали. Ведь раз уж меня, мелкую блоху, так легко прижали к ногтю, то в тех верхних эшелонах на каждого наверняка припасено по чемодану уголовных дел!.. Но даже не это самое страшное, а то, о чем я и думать боюсь. Если у Алеши начался приступ и отразился на ней так же, как те, первые… Что с ней теперь?.. В правительственной клинике, где ее трижды спасали, есть реанимация со всеми новейшими причиндалами. А что у нас? А у нас вообще нет никакой реанимации и никогда не было. По той простой причине, что мы никогда никого не реанимировали. И всегда позволяли детям умереть, не боролись за них, не спасали… Но почему? Почему? Это было привычно для нас – вот почему! Ведь их к нам для того и привозили – умирать. На то ведь, ч… возьми, и хоспис! Мы были просто провожатыми при них. И разве мы не вздыхали с облегчением, когда умирали самые тяжелые? Разве не говорили тихо, про себя: ну все, отмучился… Выходит, мы такие покорные, безвольные, сложили лапки и – «отмучился»?.. Но нет! Мы не боролись за их жизни не из равнодушия, не от усталости и даже не от бессилия перед неизлечимой болезнью. А потому, что считали, что так
Ох, Ника, что это с тобой сегодня, с чего ты так раздумалась? Да еще и в полубреду, в лихорадке…
Ды-ды-ды… Ды-ды-ды-ды… Меня опять колотит. Тощее одеяло не греет. Да еще и воняет какой-то едкой химией. Мокрая роба на мне кажется ледяной…
– Эй, у тебя ломка, что ли?..
Оборачиваюсь. На соседней койке кто-то шевелится, из-под одеяла высовывается сонная голова с ежиком темных волос, с серьгой в ноздре… Ух ты! Я и не слышала, что ко мне кого-то подселили, – наверно, уже под утро, когда я крепко уснула…
– Ломка? Нет.
– А чего так трясешься?
– Болею.
– Чем?
– Сама не знаю. Бывает у меня…
– А разукрасил тебя кто? Менты постарались?
– Нет, не менты.
– Ясно.
– Чего тебе ясно? – Я вдруг начинаю злиться.
– Эй, успокойся. Я просто так… – В голосе стриженой соседки слышится испуг. Думает, наверное, что я какая-нибудь агрессивная, психованная.
Стриженая выбирается из-под одеяла, свешивает ноги с кровати, сует их в кроссовки. Вижу, что на ней – затейливо-дырявые джинсы и белая футболка с лицом Иисуса Христа и надписью: «Свободу Чуркину!»
– Я в туалет, – говорит стриженая. – Ты не против?
– А почему я могу быть против? – Мое раздражение сменяется удивлением.
– Так положено спрашивать, потому что вежливо, – рассудительно говорит стриженая. – Я недавно в Лефортове неделю кантовалась, меня научили. Если параша в камере, надо спрашивать: никто не против? А если народу много, обязательно надо спросить: никто не ест?.. Ну, короче, я пошла.
Не надев толком кроссовки, она ковыляет в сортирный уголок, садится там. Из-за низкой загородки мне видна только ее голова.
– Катя, – говорит она.
– Ника, – говорю я в ответ, постепенно привыкая к здешнему дурдому.