Хольст стоял рядом, высокий, широкоплечий, с блондинистой острой бородкой, красивый стареющий мужчина, чьи благообразные черты заострились от досады и отвращения. Ближайшие хаты догорали. Дорогу перебегал обожженный до черноты гусь. Под забором приходил в себя наглотавшийся дыма пятилетний ребятенок в коротенькой бумазейной рубашонке. Где-то вдали завыла собака, промчалось несколько всадников, дорогу пересек высоченный мужик в бараньем сердаке. Слева, точно выпалила пушка, взлетело облако пуха, фон Хольст все ждал, а Рогойский все колебался, залюбовавшись этим адом, завороженный им и им же потрясенный. Минуту спустя он до крови закусил губу и, подняв руки вверх, проорал что-то, чего и сам не понял, что вырвалось откуда-то из глубин естества, вскочил на гнедую кобылу и погнал хутором.
В течение двух ближайших дней они сожгли еще четыре хутора, отметив свой путь множеством беспримерных зверств и истязаний. Ни в одном из хуторов не обнаружили ни одного из хлопцев батьки.
Под Харьков Рогойский вернулся усталый, бледный, с обгоревшими бровями и ресницами, сгорбленный больше обычного, с аскетически заострившимся лицом, с плотно сжатыми губами, внутренне очищенный, с ощущением едва ли не религиозного экстаза. По прибытии выяснил, что красные предприняли наступление, по всей видимости хорошо подготовленное, что на многих фронтах, в том числе в Поволжье, на Дону и на Украине, они перехватили инициативу и что положение скверное.
Влажная и ветреная осень началась во второй половине октября. Еще несколько случайных дней бабьего лета прошествовало в арьергарде и слегка озарило мир — верно, для того, чтоб создать разительный контраст с тем, что наступило потом: мерзкий монотонный дождичек, обращающий все в липкую, тяжкую, жирную жижу. С надеждой ждали первых морозов. Их ждали люди, животные и машины. Война превратилась в невыносимый, тяжкий труд, начисто лишенный романтики. Армии не только боролись друг с другом, но еще и воевали с распутицей, грязью, вшами.
Вечерами людей трясла, сваливая с ног, похожая на малярию лихорадка, ночью спина покрывалась потом, под утро легкие разрывались от сухого непрерывного кашля. Смрадное дыхание, перепревшие портянки, немытые тела. Водка была в ходу и в цене по ту и по эту линию фронта. С летней поры многое изменилось. Гетманы пали и расплылись в монотонно секущем дожде. Махно пытался одолеть неврастению неправдоподобными порциями спирта, хлопцы бросали его, возвращаясь на зиму в хутора. Тот, кто блистал красками на расцвеченной южным солнцем украинской палитре, теперь сливался либо с белым, либо с красным цветом либо исчезал совсем, высушенный этим солнцем дотла. Лишь эти две краски не утратили своего значения. Армии плясали все на том же выступе, но этот выступ сместился на юг. Положение белых, еще так недавно, по крайней мере со стратегической точки зрения, заслуживающее предпочтение, за несколько недель изменилось к худшему. Их спихивали в море. Иные даже уверяли, что никакого положения, собственно, уже нету, остались лишь судороги добиваемого зверя. Были и такие, которых падение зачаровывало.
В середине ноября, в столь сумрачный полдень, что даже в хате пришлось жечь коптилку, в одном из хуторов над картой с обтрепанными краями склонились трое. Один из них курил сигару, роняя пепел на стол. Пепел угодливо смахивал болезненно тощий блондин с хлюпающим носом.
— Где? — спросил человек с сигарой.
Тощий блондин, чей поношенный и выгоревший мундир штабс-капитана поражал воображение той же элегантностью, какой поражает залетных воробьев холщовый мешок на пугале, — повел пальцем с грязным ногтем по контуру главного выступа, расцвеченного красными кружочками и треугольничками.
— Где? — прозвучал вновь вопрос. — Пожалуйста, по очереди и точнее.
— И здесь, и здесь, ваше превосходительство, да, да, всюду… — Блондин намеревался сказать что-то еще, но громоподобное чиханье прервало его речь, и над столом повисло облачко, от которого генерал отскочил с выражением гадливости на лице.
Прежде чем вступить вновь в кружок света, он проворчал с нескрываемым отвращением:
— Ну конечно, у людей болезни, я понимаю, золотуха там, насморк, то да се, но послушайте, Ланской, как можно без платка… Смотрите, всю карту обсморкали. — И, обращаясь с раздражением к рослому брюнету, забрызганному грязью и навозом, рявкнул: — Сколько людей за рекой?
— Из тех, кто был там раньше, около пятисот. Несколько дней назад подошло подкрепление с востока. Но их численность и состав точно неизвестны, ваше превосходительство.
— Кто привел?
— Полковник Станков, а может, Станкевич, что-то в этом роде, во всяком случае, от генерала Казановича.
— Вооружение?
— Не самое лучшее. Ждут артиллерию.
— Когда должна подойти артиллерия?
— Неизвестно, ваше превосходительство.
— Отходим.
Генерал с сигарой в зубах, в наброшенном на квадратные плечи френче стремительно прошелся по хате, затем остановился, расставив свои кривоватые ноги, перед офицером, докладывавшим положение, и крикнул с раздражением, с яростью, с обидой:
— Отходим! Надеюсь, ясно, Печененко?!