фаланги «естествоиспытателей», дружным фронтом двинувшихся на «вакуум»: удар, от которого они уже не могут оправиться, ища выхода в «магии», «мистике», «скепсисе», «приключениях»; будущее окажется неблагодарно забывчивым к этим «ветеранам» и «инвалидам» истории новой науки; им не простят детскости и поэтической неприкаянности их порыва, их инстинктивного усилия одолеть деквалифицированный мир всё еще «качественностью» большого стиля. Стиль Ренессанса — последний великий оплот и «la lutte finale» европейской души, готовой уже к каким угодно калькуляциям, но при одном условии: не вырождаться в «гомункула». Еще раз: «магия» и «мистика» были не пережитками, а защитной реакцией против растущего нигилизма только «методологий»; в этом коренится глубочайшее отличие ранних естествоиспытателей (вплоть до Кеплера) от более поздних. Мы имели уже возможность отметить это на амбивалентом примере Парацельса и Бэкона; сказанное в равной мере относится и к другим примерам, где «мистика», с одной стороны, играет еще познавательную роль, как, скажем, у Николая Кузанского, и где она, с другой стороны, уже «воскресная» душеспасительная отдушина, как бы замаливающая научные грехи (эсхатология Ньютона). Во втором случае она и есть «приватное» занятие, и ампутация ее в научных целях вполне оправдана с «прогрссивной» точки зрения;[278]тронуть ее в первом случае, значило бы обезобразить все. Ибо, будучи отдушиной или манерностью там, здесь она стиль и, значит , человек. Вот чего не в состоянии будет понять картезианское «Я», занятое доказательством собственного существования в суеверном страхе перед фокусничествами какого-то «злого демона»; в инвентаре его «ясных и отчетливых» истин так и не найдется места для «усмешки» великого Штауфена или Леонардова «sfumato» — стиля собственно. Что же есть этот стиль в конкретном научном случае? Мы скажем, например: феноменологическая самоочевидность каждой страницы сочинений Николая Кузанского. Нужно представить себе Мейстера Экхарта, который, не переставая быть Мейстером Экхартом «Проповедей», занимается математикой, механикой и астрономией, чертит карту мира, изобретает батометр для определения глубины воды, в буквальном смысле предвосхищает Коперника и Галилея[279]и еще в буквальном смысле предвосхищает «периодическую таблицу элементов»[280]. Этот стиль — его впоследствии презрительно отрекомендуют как «беллетристику» и «лиризм» — продержится недолго; угасание его начнется с метаморфоза в «слог» (или стиль в расхожем значении) и дальше просто в «литераторские» способности. Необязательность его станет оскорбительно ясным фактом. После Контрреформации и пассов «Иисусова братства» картина резко изменится, а вместе с нею изменится и статус самой научной мысли. Николай Кузанский, открыто рассуждающий о движении Земли, мог еще быть одновременно кардиналом; немецкий ученый
Видманштадт за десять лет до публикации труда Коперника спокойно развивал это же учение в Риме перед Клементом VII и даже получил в подарок редкий греческий манускрипт; сам Коперник мог еще посвятить свое сочинение римскому первосвященнику, который не видел ничего опасного в этой «doctrina Pythagorica». Через считанные десятилетия ее жертвой становится Бруно, и Галилей вынужден уже спасать жизнь отречением от ереси. Ренессанс кончался в сплошном падении вниз, и уже — без надежды на вознесение; «ртуть», так и не возогнанная до «золота», уступала место чудовищной силе «вакуума», всасывающей золотой commonwealth; летели сверху вниз, теряя остатки первородства и ощущая себя уже почти телами, двуногой ощипанной расой, отставшей в развитии от собственной преставившейся души –
Напрасно ты металась и кипела,
Развитием спеша.
Ты подвиг свой свершила прежде тела,
Безумная душа!
(Баратынский)