философии, единая и, по существу, единственная цель которой сводилась к тому, чтобы научить философов (вообще желающих)видеть сами вещи; не случайно, что философия эта до сих пор котируется как «труднейшая» и что с самого момента своего возникновения она встретила и продолжает встречать такое организованное сопротивление[282]. Вообще парадокс новой ментальности, этой палки о двух — рационалистическом и эмпиристическом — концах, оказался образцом коварства; потешаясь над химерическим языком схоластики, описали круг и уткнулись в новое измерение языка, полагая, однако, что имеют дело с самой реальностью; «открыть глаза» — в этом лозунге Декарта проговаривался общий научный пафос эпохи, тем более подозрительный, что высказанный вслух, больше: вмененный в обязанность, хуже — систематизируемый. Как будто можно было вменить в обязанность быть… «умным»! И даже составлять «Правила для руководства ума»! Сколько ученого остроумия было потрачено на доказательство того, что ум не видит (это называлось невозможностью «интеллектуальной интуиции»), и в каких только «мистицизмах» ни обвиняли философов, отстаивающих противоположное! Разрыв шел по всем фронтам; между философом прежних времен и просто темным обывателем, при всей разности их умственного развития, была еще некая общность и непрерывность перцептуального горизонта, так что сама философия оказывалась не чем иным, как концептуальной реактивизацией изначальных и, можно было бы сказать, соборных данностей души; оттого «интеллигент» XII века, несмотря на всю элитарность своих рефлексий, вписан в общий бытовой фон эпохи как некая persona grata, именно, личность, осененная благодатью и составляющая прямую параллель к фигуре «рыцаря» (он и есть рыцарь на службе у «Госпожи Философии»).

Совершенно иначе выглядит эта картина в измерении Нового времени; горизонт здесь расколот надвое, и новоявленный «жрец» знания, гораздый в разоблачении своих предшественников («попов», дурачащих массы), культивирует уже такой «профессионализм» рефлексий, по сравнению с которым решительно «популярными» кажутся прежние метафизические утонченности. Во всяком случае, о «благодати» здесь едва ли может идти речь; ученый муж способен уже вдохновлять разве что комедиографов, и обывателям мольеровских пьес приходится обнаруживать немалое терпение, чтобы не пустить в ход кулаки, общаясь с этими орясинами, набитыми, словно сундуки, стилизованными цитатами из сочинений классиков древней и новоевропейской философии. Остается предположить, что с картезианским «Я» феномен «учености» впервые обнаруживает систематический потенциал комизма и провокаторские навыки самооглупления; явление само по себе не новое, но с указанного момента вполне «априорное». Здесь не место разбираться в тяжбе обеих сторон; право высмеянных «интеллигентов» — хранить снисходительное молчание в адрес веселой публики, которая настолько темна, что не различает «трансцендентального» уровня предмета. Вопрос симптоматолога: как это оказалось возможным, причем в столь «общеобязательном» порядке? Средние века ведь тоже знали цену смеху и смеялись не хуже Мольера; отчего же немыслимым кажется смех над св. Фомой Аквинским или св. Бонавентурой, над феноменом «учености» вообще, предположив, что речь идет не о случайных аберрациях, а о норме? С другой стороны, столь ли уж темна публика, не сведущая в нюансах «трансцендентальности»? Патологические случаи не идут в счет; но когда под терминологической мимикрией «трансцендентальности» публике внушается очевиднейшая чушь, вроде «ты есть мое представление» или «гносеологически тебя невозможно доказать», то отчего бы отказать этой публике, не отсидевшей университетских сроков, но умственно вполне нормальной, в праве на своеобразное развлечение? Тем более, что на ее стороне то и дело оказываются просто умные философы, не способные со своей стороны сносить эту чушь.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже