Антон Павлович первый из самых любимых писателей внес поправку в мое юношески безоговорочное восхищение Толстым — не только великим художником, но и философом. Правда, поправки такие вносила прежде всего сама жизнь с панским гнетом и народным революционным отпором, сама западнобелорусская действительность, в которой я жил и искал свою стежку. А вот первой чеховской поправкой был именно «Ванька». Позднее, летом тридцать восьмого года, когда мне в руки впервые попались «Дуэль», «Моя жизнь», «Печенег» и другие произведения так называемого второго периода чеховского творчества, переоценка ценностей пошла в нужном направлении значительно быстрее. Чехов, разумеется, не заменил Толстого, а только чудесно дополнил его, помог полюбить той очищенной, зрелой любовью, которая и мне, как воздух и солнце, нужна для жизни и борьбы.
Не помню, где он, Чехов, говорил, что любовь к человеку надо носить не только в сердце, но и в голове.
Не знаю… лучше будет сказать — не думал никогда над тем, сквозь сердце или сквозь разум пропущена его любовь, скажем, к Липе с мертвым сыночком на руках, когда она идет под звездным весенним небом… Однако такого глубокого, чистого, несказанно поэтического выявления любви к человеку нет, кажется, ни у одного из писателей.
Впервые я почувствовал это в небольшом рассказе о доле Сапожникова ученика.
«Чехов — несравненный художник. Именно так: несравненный… Художник жизни.
Он — один из тех немногих писателей, которых можно много, много раз перечитывать, — я это знаю по собственному опыту».
Вслед за Л. Н. Толстым так говорили, говорят и будут говорить миллионы благодарных чеховских читателей.
Невольно вспоминаю знакомого — весьма развязного и пустоватого, как мне часто казалось, человека. Куда там ему до тихой, сердечной радости, какую дает нам хорошая песня!.. А он однажды за столом, словно утомившись от своей пошловатой болтовни, попросил: «Споемте». И запел, и стал совсем другим, даже как-то по-человечески красивым. Вернулся человек к самому себе, отряхнул наносное, словно помылся да почистился ради большого праздника.
За этим — в тесной связи — иное воспоминание, иной образ. Друг мой приехал долгожданным гостем с Урала. Он ходил со мной по всем театрам и музеям, осматривал наш новый Минск, был доволен, искренне изумлялся. А потом этот не литератор, а инженер, влюбленный в свою энергетику работяга, сказал:
— Давай, брат, сегодня никуда не пойдем, а сядем да почитаем Чехова.
И мы читали, вдвоем, при настольной лампе, в каком-то очень уютном полумраке пустой комнаты. Взяли с полки попавшийся под руку том, зацепились за первый рассказ… И как же нам было хорошо! Как он похорошел, раскрылся для меня еще одной стороной своей души, мой молодой далекий друг!..
Чеховым нельзя начитаться.
Я, например, читаю и перечитываю его вот уже скоро тридцать лет. Срок, кажется, вполне достаточный для самой основательной проверки чувств.
Сперва, в условиях буржуазной Польши, поиски его книг часто напоминали нелегкий хлеб следопыта. Трижды вздымалась волна большой удачи: в тридцать втором году, когда началось наше знакомство, в тридцать восьмом, о чем я также говорил, и в дни войны, когда мне впервые встретились прекрасные письма Чехова — брату Саше и Горькому.
Старожилы Минска, друзья книги, помнят, как осенью сорок четвертого года на страшных руинах освобожденного города-партизана появился первый вишневый томик полного подписного собрания сочинений Чехова — еще одно прекрасное свидетельство нашей непобедимости.
Вот тогда я наивно подумал, что прочитаю наконец Антона Павловича всего…
На протяжении восьми последующих лет были прочитаны, по времени их выхода, все двадцать томов. А еще через два года я имел честь готовить к изданию «Избранные произведения» Чехова на белорусском языке.
Две вещи поразили меня тогда, кажется, с новой силой.
Повесть «В овраге» — величественная картина жизни русской деревни в эпоху становления капитализма, редкой силы сгусток, заряд высокой поэзии, — повесть эта, когда я перевел и переписал ее на машинке, заняла… только 49 страниц!
И второе: редактируя переводы друзей и дважды на протяжении полугода читая корректуру, я окончательно убедился, что Чеховым начитаться нельзя. Он вечно новый и новый, не разгаданный до конца.
Нельзя также и сказать о нем сразу все, что хотел бы и мог бы сказать.
На этот раз мне радостно было рассказать о начале моей влюбленности — с первого взгляда и навсегда.:
СМЯТЕНИЕ
Бригадир Леня Живень, статный мужчина лет около сорока, стоит у открытых дверей деревянного, под шиферной крышей, длинного строения. Докуривает, прежде чем войти туда, откуда тянет привычным для хозяйского носа едким теплом, слышится позвякивание удил, пофыркивание и дружная работа челюстей.
Сигарета еще не обжигает пальцев, не кинута на молоденькую, покуда не тронутую утренним солнцем траву, не раздавлена грубым запыленным сапогом…